Полина Елизарова – Собачий рай (страница 49)
– Любовь нельзя придумать. Она рождается и живет так высоко, что наши людские правила в этих высших настройках бессильны.
– Бросьте. Все это химера. Напрасная попытка стать частью какого-то якобы целого, прикоснуться к несуществующему божеству, мифическим проводником которого, его энергией, становится выбранный не умом, а тем, что ниже живота, объект. Я – дятел и буду стучать по вашей все еще красивой, седой и глупой голове.
Настраивая инструменты, музыканты выдавали корябающие слух звуки.
– Это уж точно. Вы дятел. И я вас ненавижу! – зло вырвалось из нее. – Кем вы себя возомнили? Что вы, эгоистичный, не верующий ни во что неудачник, непонятно как ставший перед выходом на пенсию генералом, можете знать о любви? Хоть бы и той, что живет в прошлом. Ваша дочь вас ненавидит, жена с трудом вас терпела. Вы же удачно прицепились к ее внезапному сиротству и, напялив корону спасителя, манипулировали ее травмой, убеждая, что даете ей защиту и семью.
– Любая семья построена на манипуляциях. Но семья нужна: одиночки слабее и уязвимее. А ваша единственная дочь с трудом стала матерью лишь в сорок именно потому, что вы, боясь остаться одной, отжирали у нее право на ошибки. Так что предлагаю не углубляться в семейную психологию. В каждом дому, как говорится, по кому.
Декадансная девушка под сопровождение скрипки и виолончели с легкой хрипотцой запела на французском:
– Paroles, paroles, paroles…
Encore des paroles que tu sèmes au vent…
– Довольно словоблудия! – Поляков огляделся по сторонам и, убедившись, что никто на них не смотрит, залез в нагрудный карман рубашки.
Проходивший мимо официант небрежно поставил на стол бронзовый подсвечник и, даже не взглянув на них, поспешил куда-то дальше.
Она глядела на конусообразную тень огня, пляшущего на зеленом бархате скатерти, и ей хотелось плакать от бессилия.
Поляков, оглянувшись по сторонам, развернул на столе сложенный вчетверо тетрадный листок:
– Разгадка здесь. Но даже я не уверен в правильном ответе. Вы же ищете истину, а в разгадке ее нет. Ее нет нигде. Истины, как и любви, не существует.
Щуря в полумраке глаза, Варвара Сергеевна попыталась прочесть печатные, аккуратно написанные поверх разлинованных клеток буквы.
«Иванов Владимир Иванович», – разглядела она.
Сверху, над фамилией, был нарисован православный крест, грубо, крест-накрест перечеркнутый двумя жирными линиями.
– Он убийца? – внезапно охрипшим, чужим голосом прорвалась она сквозь зазывное пение девицы.
Поляков неопределенно пожал плечами и вдруг, закрыв ладонями лицо, беззвучно и горько, сотрясаясь всем телом, заплакал.
Ее пронзило сострадание. Она протянула к Полякову руку и тронула его за плечо.
От ее прикосновения он разрыдался еще горше, затем убрал с лица ладони: оказалось, он истерично, почти до икоты, смеялся.
Его лицо стремительно менялось: надо ртом обозначились две резко очерченные носогубные складки, глаза потеряли цвет и стали почти прозрачными, кожа, покрывшись морщинами, сделалась похожей на древний пергамент.
Теперь на нее с невыносимой болью глядел седой старик с почерневшим, местами кровоточившим, будто прижженным углями лицом.
– Как ты могла, как ты могла… не понять, не простить… ты же меня… расстреляла, – пронзительно шептал голос.
Трио испарилось, в заведении надрывно завопила какая-то дикая попса из девяностых. Блестящие девки, гремя стульями, бросились на танцпол, а их редкие мужчины, все как один, опрокинули по рюмке.
Пока она отвлеклась на происходившее вокруг, руки старика успели неестественно увеличиться в длине и оказаться на ее шее. Скрюченные пальцы не то душили, не то грубо, по-звериному, гладили.
– Марта! – откидывая от себя страшные руки, истошно закричала Самоварова. – Марта, забери его к себе!
На ее глазах рассыпавшись в прах, старик превратился в огромную тень и, смешавшись с тенью свечи на закрутившемся волчком столе, исчез вместе с ним в образовавшейся под ними пропасти.
Очнувшись, Варвара Сергеевна обнаружила, что подушка упала на пол. Левая рука онемела и ощущалась картонной, шея невыносимо ныла.
Первой мыслью было пойти к Жоре и скоротать остаток ночи рядом на раскладушке, но приступ липкого, иррационального в привычных четырех стенах страха заглушил бубнеж разума – уж коли на ее долю выпал шанс еще раз попробовать себя в роли воспитателя, она должна быть последовательной и не использовать ребенка в качестве щита от собственных кошмаров.
За стеной раздался истошный плач, и Самоварова, не уверенная в том, что это ей не почудилось, кинулась в соседнюю комнату.
– Что случилось? – подскочив к сидевшему на кровати мальчику, спросила она с необычайной, тревожной нежностью.
– Мне приснилось, что…
– Что приснилось, малыш? Расскажи, и это не сбудется.
– Что мама… что маму схватили плохие люди. Она хотела передать тебе какой-то пакет, а они… они набросились на нее и потащили в машину. В большую черную машину с красной полосой, такая стояла у дома, где умер Наташин сосед.
– Повторяй за мной: сон-сон, уйди вон! – гладя ребенка по голове, горячо шептала она.
– Сон-сон, уйди-и-и во‐о-н, – гундосил в ответ зареванный мальчик.
Минут через десять Жора заснул, и Самоварова вернулась в свою комнату.
Со дня смерти генерала не прошло девяти дней.
Согласно христианским канонам, душа его все еще была где-то рядом и имела силу соприкоснуться с живыми душами.
Нашарив на полу у кровати мобильный и очки, она открыла «заметки» и наспех записала: «Иванов Вл. Ив.».
Хотелось курить и плакать.
Хотелось немедленно рассказать сон Никитину.
Хотелось проснуться в мире, населенном бабочками, веселым лаем, наивными женщинами, сильными мужчинами и детским радостным смехом.
Усилием воли она заставила себя лечь и оставить все размышления до утра.
– Что такое демпрессия? – сразу после того, как Самоварова переговорила с Ларисой, за спиной возник одетый в пижаму заспанный Жора.
– Ты подслушивал? – нахмурилась она.
– Не подслушивал, а проходил мимо, – обиженно и с достоинством ответил находчивый мальчишка. – Я шел в туалет.
– В твоем возрасте еще рано об этом думать.
– А в Наташином? – не унимался он, явно услышавший бо́льшую часть ее короткого разговора с Ласкиной.
Лариса, как и большинство обывателей, любила использовать терминологию из инета и народных, по телику, шоу.
Варвара Сергеевна прекрасно понимала, что длительный прием противовоспалительных и обезболивающих препаратов, на которые обречена Наташа, способен вызвать частые перепады настроения – эмоциональную лабильность, не имеющую прямого отношения к клинической депрессии.
Вспомнив вчерашнюю сцену, она даже не знала, кого ей жаль больше – дочь или мать.
– Взрослые часто, совсем как дети, преувеличивают. Вчера, как ты помнишь, Наташа поругалась с мамой. – Самоварова с легким укором поглядела на Жору. – Наташа расстроилась. И мама ее расстроилась. А депрессия тут ни при чем.
– И что такое эта демпрессия? – упорствовал Жора.
– Депрессия…
Первое, что пронеслось у нее в голове, как только она попыталась подобрать доступные слова, чтобы объяснить значение этого мрачного и, к сожалению, хорошо знакомого на личном опыте слова, был образ покойного генерала.
– Это когда человека ничто не радует: ни кола, ни ореховая паста, ни праздник, ни друзья.
– Потому что он бедный? Не может купить колу и устроить праздник?
– Как раз в большинстве случаев может, но не хочет, потому что это его больше не радует. Те, кто не может, редко впадают в депрессию, им надо, как нашему Лаврентию, выживать.
Жора в задумчивости почесал лоб:
– А как это записать?
– Так и запиши. А лучше… не пиши ничего. Это плохое слово. Когда плохих слов в голове мало, то, что они означают, к человеку редко прилипает. Лучше помирись с Наташей.
– Но я же с ней не ругался, – подметил сообразительный чертенок и, явно думая о вчерашнем, надулся.
– Ее мама звала нас в гости. Хочешь пойти?
– Не знаю… У меня начинается депрессия, – лукаво блеснув глазенками, заявил он.