18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Пол Остер – 4321 (страница 89)

18

Половина того, что он писал ей в то лето, потерялась, но как раз этим фразам случилось оказаться в одном из тех писем, что до нее добрались, – в Лондоне, всего лишь за день до отлета обратно в Нью-Йорк с отцом и братом.

На следующий день после их возвращения трое Шнейдерманов пришли к ним домой ужинать. То был первый из многих ужинов, какие мать Фергусона им готовила весь первый год старших классов, по два, по три, а порой и по четыре ужина в неделю, на которые по преимуществу приходили только Дан и Эми – после того как Джим снова уехал в колледж, – и поскольку Фергусон по-прежнему ни малейшего понятия не имел о том, что его мать и отец Эми друг для дружки нечто большее, чем просто хорошие знакомые эпохи Мне Дан сказал еще весной, приглашения эти он истолковывал как жесты доброты и благорасположения, как руку, сочувственно протянутую семейству в трауре, отец и дочь все еще слишком расстроены своим горем, чтобы заниматься делами: что-то покупать и готовить себе, весь дом у них теперь – хаос незаправленных постелей и невымытых тарелок, коли больше нет Лиз, которая бы поддерживала в доме порядок, но поверх такой щедрости были еще и личные мотивы, осознавал Фергусон, поскольку мать его теперь была одна, и одна она была с самого начала лета, жизнь ее зависла между мертвым прошлым и пустым, непостижимым будущим, и чего ж тогда ей не радоваться обществу приятного Дана Шнейдермана и его дочери Эми, которые приносили с собой к ним в дом слова, чувства и близость, и уж точно в тот переходный период послепохоронной меланхолии и грядущего развода эти ужины были целительны для них всех, в немалой степени – и для самого Фергусона, кто считал такие посиделки за кухонным столом одним из крепчайших доводов, выдвинутых покамест в подтверждение его теории о том, что жизнь и впрямь становится лучше.

Лучше, разумеется, не означало совсем хорошо, возможно, даже близко к хорошему не подбиралось. Это просто означало, что все стало менее плохо, чем было раньше, что общее состояние его жизни укрепилось, но с учетом того, что случилось за первым ужином со Шнейдерманами в конце августа, все улучшилось далеко не настолько, как на это надеялся Фергусон. С Эми он не был больше двух месяцев, а потому, пока шло это время, черты ее лица становились все менее и менее знакомы ему, и когда он теперь рассматривал ее через стол, пока все они впятером уплетали материно тушеное мясо, он понял, что красота глаз Эми как-то соотносилась с ее веками, что складки ее век отличались от складок век у большинства других людей, и вот из-за этого глаза ее казались как трогательными, так и невинными, редкое сочетание, какого он никогда ни у кого больше не видел, юные глаза, что и дальше будут продолжать оставаться юными, даже после того, как сама она состарится, и вот потому-то он в нее и влюбился, подозревал он, миг откровения случился, когда он увидел, как из глаз этих льются слезы на похоронах ее матери, его эти плачущие глаза так тронули, что он уже больше не мог о ней думать как о просто друге, внезапно то была любовь, влюбленная разновидность любви, что превосходит все иные виды любви, и ему хотелось, чтобы она полюбила его в ответ так же, как он теперь любил ее. После десерта он вывел ее на задний двор поговорить один на один, пока трое остальных продолжали сидеть за столом и беседовать. Стоял один из тех теплых и душных нью-джерсейских вечеров позднего лета, густой воздух усеян мигалками и пульсирующими вспышками сотни светлячков, тех же существ, каких они с Эми ловили летними ночами, когда были детьми, складывали их в прозрачные стеклянные банки и разгуливали с такими вот тлевшими алтарями света в руках, а теперь они прохаживались по тому же самому заднему двору и говорили о путешествии Эми в Европу, и о конце брака родителей Фергусона, и о тех письмах, что они писали друг дружке в июле и августе. Фергусон спросил, получила ли она последнее, то, что он отправил в Лондон десятью днями раньше, и когда она ответила «да», он спросил, понимает ли она, что́ он пытался там ей сказать. Думаю, да, сказала Эми. Не уверена, помогло ли, но, может, в какой-то момент и начнет помогать, все это не-нести-ответственность-за-наши-чувства, мне правда нужно будет какое-то время хорошенько это обмозговать, Арчи, потому что я по-прежнему не могу не чувствовать ответственности за то, что чувствую.

И вот тогда Фергусон положил правую руку ей на плечо и сказал: Я люблю тебя, Эми. Ты же это знаешь, правда?

Да, Арчи, я это знаю. И я тебя тоже люблю.

Фергусон перестал шагать, повернулся к ней лицом, а потом обнял ее и левой рукой. И, притягивая ее тело к своему, сказал: Я говорю о настоящей любви, Шнейдерман, о тотальной, на-веки-вечные любви, о величайшей любви всех времен.

Эми улыбнулась. В следующий же миг она тоже обняла его, и когда ее длинные голые руки соприкоснулись с его голыми руками, ноги у Фергусона стали подкашиваться.

Я думала об этом много месяцев, сказала она. Стоит ли нам попытаться или нет. Должны ли мы влюбляться в друг дружку или нет. Соблазн силен, Арчи, но мне страшно. Если мы попробуем и у нас ничего не получится, мы, вероятно, не сможем остаться друзьями, по крайней мере – так, как мы друзья сейчас, а это значит – лучшие друзья на свете, близкие, как близки могут быть братья и сестры, вот как я всегда о нас думала, что мы – брат и сестра, и всякий раз, когда я пытаюсь себе представить, как целую тебя, мне это кажется кровосмешением, чем-то не тем, чем-то таким, о чем, знаю, я пожалею, а мне совсем не хочется терять то, что у нас есть, меня просто прикончит, если я больше не буду твоей сестрой, и стоит ли оно того – потерять все хорошее, что у нас есть вместе, ради нескольких поцелуев в темноте?

Фергусона так раздавило то, что она сказала, что он выпутал свои руки из ее и отступил на два шага. Брат и сестра, сказал он, и в голосе его нарастала злость, какая чепуха!

Но чепухой оно не было, и когда отец Эми и мать Фергусона через одиннадцать месяцев и четыре дня после вечера с тем первым ужином поженились, двое друзей официально стали братом и сестрой, и хоть в определение вкралось словцо сводные, отныне они были членами одной семьи, и две спальни, в которых спали они до самого конца старших классов, размещались рядышком в том же коридоре второго этажа их нового семейного дома.

Жилищная политика, изложенная в «Справочнике студента колледжа Барнарда», постановляла, что всем иногородним абитуриентам полагается проживать в каком-нибудь общежитии студгородка, а абитуриентам из Нью-Йорка позволено выбирать, где им жить – в общежитии или дома с родителями. Независимая Эми, у которой не было желания ни оставаться с родителями, ни делить с кем-либо комнату в зарегулированном общежитии, перехитрила систему, заявив, что ее родители переехали с Западной Пятьдесят седьмой улицы в квартиру побольше на Западной 111-й, в квартиру гораздо больше – ее на самом деле занимали четверо студенток, которые абитуриентами уже не были: там жили второкурсница и преддипломница из Барнарда и преддипломница и дипломница из Колумбии, – и когда Эми въехала в это громадное жилье с длинными коридорами, антикварной сантехникой и дверными ручками из граненого стекла, она стала единственной обитательницей пятой спальни. Родители ее согласились на обман, поскольку Эми предъявила им цифры: оказалось, что платить одну пятую от суммы аренды в двести семьдесят долларов – гораздо меньше, чем жить в общежитии, а еще потому – и особенно потому, – что они знали: их своенравной дочери уже пора покинуть родительское гнездо. Чуть меньше года прошло с пикника на заднем дворе Фергусонов, и теперь исполнилось самое пылкое желание дочери Шнейдерманов и сына Фергусонов: комната с замком на двери и возможность засыпать вместе в одной постели, когда только захотят.

Беда лишь с тем, что когда захотят оказалось понятием расплывчатым: скорее идеализированной возможностью, нежели чем-то выполнимым, – и коль скоро один из них по-прежнему торчал в Монклере, а другую захватил вихрь смятений и приспосабливания, какие настают с началом жизни в колледже, они в итоге делили эту постель гораздо реже, чем рассчитывали. Были, конечно, выходные, и они пользовались своими преимуществами, когда только могли, а таковыми оказались почти все выходные в сентябре, октябре и начале ноября, но свободы лета все равно оказались ограничены, и лишь раз за все это время Фергусону удалось среди недели метнуться вечером в Нью-Йорк. Они продолжали разговаривать о том, о чем говорили всегда, а той осенью это включало в себя такие вопросы, как рапорт Комиссии Уоррена (правда или неправда?), Движение за свободу слова в Беркли (да здравствует Марио Савио!) и победа плохого Джонсона над бесконечно более скверным Голдуотером (не три ура, а два, а то и одно), но потом Эми пригласили на выходные в Коннектикут, и планы им пришлось отменить, а за этим последовала еще одна отмена на следующей неделе (немного загрипповала, сказала она, хотя, когда он позвонил в субботу вечером, а потом опять в воскресенье днем, дома ее не оказалось), и постепенно Фергусон стал ощущать, что она от него ускользает. Вернулись старые страхи, черные размышления последней зимы, когда он думал, что ей, возможно, придется уехать из Нью-Йорка, когда он сочинял себе других людей, с которыми она познакомится в этих воображаемых местах, других парней, другие любови, и с чего вдруг это должно быть как-то иначе в ее родном городе? Она теперь жила в новом мире, а он принадлежал миру старому, тому, что она оставила за спиной. Лишь тридцать шесть кварталов к северу – однако обычаи там были совершенно иными, и люди разговаривали на другом языке.