18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Пол Остер – 4321 (страница 88)

18

Пока же они с матерью продолжали жить в большом доме в Мапльвуде. Отец его снял себе домик поменьше в Ливингстоне, неподалеку оттуда, где жила его пассия Этель Блюменталь, которую на том рубеже еще держали в секрете, а значит, Фергусону она известна не была, но стратегический план был таков: за определенное количество месяцев после того, как завершится процедура развода, продать большой дом, и оба его родителя переедут куда-нибудь еще. Фергусон, и говорить не о чем, и дальше останется жить с матерью. Он будет волен видеться с отцом, когда бы ни пожелал, но если окажется, что видеть отца он не хочет, то у его отца останется право ужинать с ним два раза в месяц. Это был минимум. Максимума не существовало. Уговор казался справедливым, и все они скрепили его рукопожатием.

Отец выписывал матери ежемесячный чек на то, что определялось как разнообразные и важные расходы на жизнь, у каждого имелся свой адвокат, и дружественное расставание, которому следовало завершиться всего за несколько недель, тянулось не один месяц в далеко не дружественных спорах об алиментах, делении совместно нажитого имущества и сроках выставления дома на продажу. С точки зрения Фергусона, казалось, процессу препятствует его отец: именно в нем что-то бессознательно, но активно сопротивлялось разводу, и хоть он раздражался за мать (кому хотелось со всем покончить как можно скорее), в первые дни родительских борений Фергусона странно утешал отцов обструкционизм, поскольку он, казалось, предполагает, будто пророк прибылей способен, в конце концов, на какие-то нормальные человеческие чувства, какие много лет оставались для его сына неочевидными, и по-прежнему ли Станли Фергусон питал неизменную любовь к женщине, на которой женился почти двумя десятилетиями раньше (причина сентиментальная), бесчестье ли развода представляло собой неудачу и унижение в глазах других (причина общественная) или же попросту ему не хотелось, чтобы мать Фергусона оттяпала половину денег, полученных от продажи большого дома (причина финансовая), все это было не так важно, как то, что он что-то чувствовал, и хоть в конечном итоге отец сдался и подписал соглашение о разводе в декабре после того, как мать Фергусона сказала, что не против уступить свою долю дома, это вовсе не означало, что последнее слово осталось за деньгами, поскольку Фергусон ощущал: истинной причиной конфликта выступали сентиментальные и общественные причины, а держаться за деньги – это была всего лишь попытка сохранить лицо.

В то же время использование денег в виде рычага переговоров Фергусона поразило как поступок непростительный. Крупнейшим активом, которым его родители владели совместно, был дом, большой дом, который Фергусон терпеть не мог, выпендрежный особняк в тюдоровском стиле, куда ему с самого начала вообще не хотелось переезжать, и, лишая свою вскоре-уже-не-жену ее доли выручки за этот ценнейший актив, отец Фергусона тем самым, по сути, ввергал мать Фергусона в нищету, делая почти невозможной для нее покупку нового собственного дома, тем самым обрекая ее и своего же сына на житье в стесненных условиях в дешевой, тесной квартирке где-нибудь возле железной дороги. Он наказывал ее за то, что она больше его не любит, и тот факт, что мать Фергусона согласилась на такое жесткое условие, лишь доказывал, насколько отчаянно хотелось ей освободиться от их брака, пусть даже это погубит ее финансово, и потому отец Фергусона упорно не отзывал своих жестоких требований и отступать не намеревался. Если и была какая-то надежда в формулировках окончательного соглашения, то лишь та, что дом не нужно будет выставлять на рынок, пока после окончательной процедуры развода не пройдет двух лет, каковой срок более-менее покрывал те три года, что Фергусон проведет в старших классах, но все равно, предоставив своему отцу кредит доверия еще со времен неувязки со Шнурками-Шторками, изо всех сил постаравшись относиться к отцу дружелюбно и учтиво все долгое, скучное лето работы в ливингстонском магазине, Фергусон теперь обратился против него с чем-то близким к ненависти и принял решение больше никогда в жизни, сколько бы та ни длилась, не принимать от отца ни единого пенни – ни на карманные расходы, ни на одежду, ни на подержанную машину, ни на образование в колледже, ни на что больше никогда, и даже после того, как Фергусон вырос и повзрослел, и ему не удалось опубликовать ни одной своей книги, и жил он алкашом в захудалейшем квартале Бауэри, он отказывался разжимать кулак, когда его отец пытался втиснуть ему в руку монету в пятьдесят центов, и когда старик наконец отошел в мир иной и Фергусон унаследовал восемьдесят миллионов долларов и владение четырьмястами семьюдесятью тремя магазинами бытовых приборов, магазины эти он позакрывал, а деньги распределил поровну между бродягами, с которыми познакомился, когда жил забытым человеком на мостовых трущоб.

Но, как бы там ни было, жизнь становилась лучше, и как только отец второго июля съехал из дома, на Фергусона произвело большое впечатление, до чего быстро мать приспособилась к новым обстоятельствам. Все вдруг стало иным, и ограниченная сумма ежемесячного содержания вынудила ее отказаться от многих удобств и всех роскошей, что прилагались к ее браку с человеком состоятельным: от услуг Анджи Блай, во-первых (которые избавляли ее от утомительных домашних хлопот, вроде приготовления пищи или уборки в доме), членства в загородном клубе «Синяя долина», во-вторых (при сложившихся обстоятельствах теперь это больше не было возможным, что внезапно положило конец и радостям гольфа), но самое главное – теперь не стало легких и бездумных трат на одежду и обувь, визитов к парикмахеру раз в две недели, педикюров и массажей, браслетов и ожерелий, приобретенных в порыве, а затем редко надеваемых, всех ловушек так называемой «жизни на широкую ногу», какую она вела последние десять лет и от которой теперь отказалась – или так мерещилось Фергусону – без малейшего сожаления. То лето предразводной разлуки с мужем она провела за работой в саду за домом, заботилась о хозяйстве и готовила в кухне – в кухне она готовила как оглашенная, а оттого у нее получались такие изобильные и восхитительные ужины для сына после того, как он возвращался с работы домой, что почти весь день в отцовом магазине он думал о том, чем его вечером дома накормит мать. В люди она выходила редко и редко беседовала с кем-нибудь по телефону, за исключением своей матери в Нью-Йорке, но тем летом их часто навещала ее подруга Ненси Соломон, верный товарищ ее самого раннего детства, которая теперь стала напоминать Фергусону одну из тех ближайших соседок из телевизионной комедии, забавную такую с виду домохозяйку, на кого всегда можно рассчитывать, что она заглянет выпить чашечку кофе и хорошенечко поболтать, и после того, как Фергусон уходил к себе наверх читать, или трудиться над своим новым рассказом, или писать еще одно письмо Эми, ничто не вызывало у него больше счастливого удовольствия, как слушать, как в кухне внизу смеются женщины. Мать его снова смеялась. Темные круги у нее под глазами медленно стирались, и потихоньку, помаленьку она начала выглядеть собой-прежней – или, вероятно, собой-новой, поскольку она-старая исчезла так давно, что Фергусон и припомнить-то ее почти не мог.

Дан Шнейдерман с детьми вернулся из Европы в конце августа. За шестьдесят два дня после их отъезда Фергусон написал Эми четырнадцать писем, половине которых удалось застать ее в нужном месте в нужное время, а вторая половина продолжала томиться невостребованной в разнообразных конторах «Американ Экспресса» по всей Италии и Франции. Ни в одном из тех писем он не осмеливался говорить о любви, поскольку это бы выглядело самонадеянно и нечестно с его стороны – ставить ее в неловкое положение, задавать вопрос, на который она бы не смогла ответить ему в лицо, но в письмах этих полно было нежных и порой весьма эмоциональных провозглашений неувядающей дружбы, и вновь и вновь говорил он ей, как по ней скучает, как ему хочется снова ее увидеть, а тот мирок, в каком он жил, невыносимо пуст, когда в нем нет ее. Со своей стороны Эми отправила пять писем и одиннадцать открыток, все они благополучно добрались до Нью-Джерси, и хотя открытки эти из Лондона, Парижа, Флоренции и Рима по необходимости были кратки (и усеяны восклицательными знаками!!), письма, напротив, были длинны, и говорилось в них по преимуществу о том, как она оправляется после смерти матери, что, казалось, менялось изо дня в день, а иногда и от часа к часу, какие-то моменты бывали сносны, какие-то мучительны, а бывали, как ни причудливо это звучало, и совершенно хорошие мгновения, когда она вообще об этом не думала, но вот когда все-таки о матери задумывалась, трудно было не чувствовать себя виноватой, писала она, это принять было сложнее всего – нескончаемую эту вину, поскольку что-то в Эми знало: ей лучше будет в жизни без матери, и поддаться этому чувству было ужасным признанием ее собственной паршивости. На это мрачное, исполненное ненависти к себе письмо Фергусон отвечал дальнейшими известиями о разъезде своих родителей и их грядущем разводе, говоря ей, что он не только рад тому, что это происходит, но и в восторге от того, что знает: ему больше не придется провести ни единой ночи под одной крышей с отцом, и совершенно никаких мук совести он по этому поводу не испытывает. Мы чувствуем то, что чувствуем, писал он, и за собственные чувства ответственности не несем. За действия наши – да, но не за то, что мы чувствуем. Ты никогда не делала ничего плохого своей матери. Иногда ты с нею спорила, но ты была хорошей дочерью и не должна мучить себя за то, что чувствуешь теперь. Ты невиновна, Эми, и у тебя нет права чувствовать себя виноватой в том, чего ты не совершала.