Пол Остер – 4321 (страница 128)
Фергусон ошалел от восторга. Не просто Париж, но Париж под одной крышей с Вивиан Шрайбер, Париж с благожелательной заботой самого достославного воплощения женственности, Париж на рю де л’Юниверситэ в седьмом округе, Париж Левобережья со всеми удобствами богатых и безмятежных кварталов, лишь короткая прогулка до кафе Сен-Жермена, лишь короткая прогулка за реку до «Синематеки» в «Палэ-де-Шайо», а самое важное – впервые для него
Мучительно было прощаться с матерью и Гилом, особенно с матерью, которая в конце их совместного домашнего ужина дождливым октябрьским вечером даже всплакнула, отчего ему самому чуть было тоже не захотелось расплакаться, но он отвратил это потенциальное смущение тем, что рассказал им, какую книгу начал писать за те дни, что прошли после его армейской медкомиссии, когда он еще не был уверен в том, что с ним случится, и чувствовал себя совершенно потерянным, маленькую книжку, у которой вместе с тем уже имелось название, навеки высеченное в камне: «Как Лорел и Гарди спасли мне жизнь», – книгу, по сути, о его матери, сказал он, и о тех нелегких годах, что они пережили с нею между ночью ньюаркского пожара и днем, когда она вышла замуж за Гила, книгу, которая будет делиться на три части: «Славные забвения» – первая, рассказ обо всех фильмах, какие они посмотрели с ней вместе во время Занятного Междуцарствия и те месяцы, что были потом, о важности тех фильмов для них, о спасительной силе нелепых студийных постановок, какие они смотрели вместе с балконов кинотеатров Вест-Сайда, а мать безостановочно пыхала своими «Честерфильдами», и Фергусон грезил, будто он у фильмов внутри, играет на двумерных экранах, что висели перед ним, а вторая часть будет называться «Стан и Олли», история его одержимости этими двумя балбесами, и до чего он их любит до сих пор, а за ними – последняя часть, она еще полностью не продумана, что-нибудь с каким-то названием вроде «Искусство и дрянь» или «Это против того», где он проведет исследование разницы между голливудским кинохламом и шедеврами из других стран и предложит веские доводы в пользу мусора, пусть даже станет защищать эти шедевры, и, возможно, ему будет полезно уехать именно в такую даль, сказал он, прочь от матери, такой, какая она сейчас, – для того, чтобы написать о ней такой, какой она была тогда, чтобы смочь пожить немного в обширных, густонаселенных областях памяти, и чтоб настоящее ему в этом не мешало, ничего не отвлекало бы от жизни в прошлом – столько, сколько ему понадобится там пробыть.
Мать улыбнулась ему сквозь слезы. Загасив недокуренную сигарету левой рукой, она потянулась к Фергусону правой, прижала сына к себе и поцеловала его в лоб. Гил встал из-за стола, подошел к тому месту, где сидел Фергусон, и тоже его поцеловал. Фергусон поцеловал обоих, а потом Гил поцеловал мать, и все они пожелали друг дружке спокойной ночи. К вечеру следующего дня пожелание спокойной ночи превратилось в пожелание доброго пути, а минуту спустя Фергусон уже садился в самолет – и был таков.
Она несколько постарела с тех пор, как он видел ее в последний раз, или же выглядела несколько старше того человека, кого он носил у себя в сердце последние три года, но теперь ей исполнился сорок один год, почти что сорок два, а это всего на два года моложе его матери, его по-прежнему прекрасной матери, которая за последние три года тоже несколько состарилась, а сама Вивиан Шрайбер несомненно была все так же красива, лишь стала немного старше, только и всего, и хоть была она объективно не так прекрасна, как его мать, в ней по-прежнему еще виделось это сияние, этот соблазнительный тленье-блеск силы и уверенности, какого не было у его матери, у его работящей матери-художницы, которая заботилась о том, чтобы самой выглядеть лучше, только когда выходила в свет, а вот Вивиан Шрайбер писала книги о художниках и всегда была на свету, вдова при деньгах и без потомства, со
На заднем сиденье такси по пути в город из аэропорта Вивиан (не миссис или мадам Шрайбер, как она велела ему еще в терминале, а Вивиан или Вив) задала Фергусону сто вопросов о нем и его планах, и чего он надеется добиться, живя в Париже, на что он отвечал, рассказывая о книге, которую начал писать еще летом, о решимости улучшить свой французский до такой степени, что сможет говорить на нем так же хорошо, как говорит на английском, о желании занырнуть в список чтения Гила и впитать все слова до единого во всей сотне этих книг, о том, чтобы посмотреть как можно больше фильмов и записать все свои наблюдения в папку-скоросшиватель на трех кольцах, об устремлении писать статьи о кино и обнародовать их в британских, американских или публикуемых во Франции, но выходящих на английском журналах, если их примет какой-нибудь редактор, о том, что хочет где-нибудь играть в баскетбол и вступить в лигу, если в Париже существуют такие штуки, как любительские баскетбольные лиги, о возможности натаскивать французских детей в английском, чтобы как-то прибавить к тому содержанию, что его родители будут присылать ему каждый месяц, наниматься неофициально, раз по закону работать ему во Франции нельзя, все это говорил и говорил еще не оправившийся после перелета Фергусон, отвечая на вопросы Вивиан Шрайбер, уже не робея так, как пугался в ее присутствии он, пятнадцатилетний, теперь способный соображать достаточно смело, чтобы смотреть на нее не как на дополнительного родителя, а как на взрослую знакомую и возможного друга, поскольку у него не было причин допускать, будто она предложила ему свободную комнату у себя в доме из какого-то спящего материнского инстинкта (бездетная женщина стремится проявить заботу о ребенке, какого могла бы родить, когда ей было чуть за двадцать), нет, вопрос о материнстве по доверенности здесь не стоял, была другая причина, покуда еще непознаваемая причина, что не давала ему покоя, и потому, закончив отвечать на множество ее вопросов, он задал ей всего один – тот же самый вопрос, который задавал себе сам еще с тех пор, как Гил получил ее письмо: Зачем она это делает? Не то чтоб он был неблагодарен, сказал Фергусон, не то чтоб был не в восторге вновь оказаться в Париже, но они же едва друг с дружкой знакомы, так с чего б ей так стараться из-за человека, которого она едва знает?
Хороший вопрос, ответила она. Вот бы я могла на него ответить.
Вы не знаете?
Вообще-то нет.
Это имеет какое-то отношение к Гилу? Отблагодарить его за то, что он для вас сделал во время войны, может?
Может. Но не только это. Скорее – оттого, что я толком даже не знаю, что делать, наверное. У меня заняло пятнадцать лет написать эту книгу о Шардене, и теперь, когда дело сделано, то, что было книгой у меня в жизни, превратилось в пустоту.
Пятнадцать лет. Уму непостижимо –
Вивиан улыбнулась, как бы при этом нахмурившись, отметил Фергусон, но тем не менее улыбнулась. Она сказала: Я медленная, милый.
Все равно не понимаю. Какое отношение пустота имеет ко мне?
Наверное, из-за фотографии.
Какой фотографии?
Того снимка с тобой, что сделала твоя мать, когда ты был маленьким. Я его купила, помнишь? И последние три года он висит на стене в той комнате, где я заканчивала «Шардена». Я тысячи раз смотрела на это фото. Маленький мальчик спиной к камере, костлявый позвоночник выпирает, а полосатая футболка обтягивает позвонки, худенькая правая ручка вытянута, ладошкой упирается в ковер, а вдали на экране Лорел и Гарди – на том же расстоянии от тебя, что и камера от твоей спины. Пропорции просто совершенны – изумительны. И вот ты, совсем один на полу, застрял меж двух этих расстояний. Воплощенное детство. Одиночество детства. Одиночество
Квартира на втором этаже была огромна,