Пол Остер – 4321 (страница 127)
Затем появляется Афина, переодетая высокой и красивой женщиной с Итаки, видит ее только Одиссей, а сын его, значит, не видит, она манит отца выйти наружу на минутку и говорит ему, что время обманов кончилось и он теперь должен явить себя Телемаху. «Кончив (как было сказано в недавно опубликованном переводе Фицджеральда, что лежал на столе у Фергусона), Афина его золотым своим жезлом коснулась. / Тотчас же чистый хитон, новый плащ его плечи покрыли; / Сам выше ростом он стал, крепче станом, моложе годами, / И красивее лицом, загорелей, полнее щеками. / Волос стал черный густой, бородой подбородок покрылся»[69].
Бога нет, твердил себе Фергусон. Никогда не было и никогда не будет единого Бога, но есть боги, множество богов из многих и разных частей света, среди них – боги греческие, жившие на горе Олимп, Афина, Зевс, Аполлон и всякие другие, резвившиеся первые двести девяносто пять страниц «Одиссеи», а больше всего на свете богам нравилось вмешиваться в дела людей. Они просто не могли с собой ничего поделать – именно для этого они и родились. Точно так же бобры не могут удержаться от постройки запруд, предполагал Фергусон, – или кошки от мучения мышей. Существа бессмертные, да, но у них слишком много свободного времени, а это значит, что их ничего не удержит от измышления смачных, часто жутких развлечений.
Когда Одиссей вновь входит в хижину, Телемаха как громом поражает преображение старика в то, что, по его мысли, должно быть богом. Но Одиссей, едва справляясь с душащими его рыданиями, едва способен вытолкнуть слова изо рта и тихо отвечает: «Нет, я не бог. Зря меня ты бессмертным богам уподобил. / Я твой отец. За меня тяжких стонов имел ты немало, / Много обид претерпел, наглецам уступая невольно».
То был первый укол, кончик лезвия пронзил кожу Фергусона где-то в бескостной, незащищенной области между грудной клеткой и пахом, ибо прочитанные им слова Одиссеева краткого ответа произвели на него то же самое воздействие, какое бы возникло, гласи эти строки:
А затем лезвие вошло до упора: «Телемах, обливаясь слезами, / Стал обнимать тут отца благородного с трепетом в сердце. / Тут у обоих в сердцах разгорелось желание плакать. / Громко рыдали они, даже громче, чем хищная птица, / Коршун или же орел кривокогтый, из гнезд у которых / Взяли крестьяне птенцов, не успевших еще опериться. / Так же стонали они, громко плача и слезы роняя. / И до захода бы так светоносного солнца рыдали…»
То был первый раз, когда Фергусон плакал над книгой. Во тьме как пустых, так и битком набитых кинозалов он проливал много слез, порой – над самой придурковатой сентиментальной чепухой, далеко не раз глотал слезы, слушая с Гилом «Страсти по Матфею», особенно в том месте на первой стороне третьей пластинки, когда голос тенора вдруг вздрагивает от чувства, но вот книги никогда так на него не действовали, даже самые грустные, самые трогательные книги, однако же теперь, в тусклом ноябрьском свете Парижа, слезы капали на страницу 296 издания «Одиссеи» в бумажной обложке за доллар и сорок пять центов, и когда он отвернулся от поэмы и попробовал глянуть в окно своей комнатушки, все в ней оказалось как-то размыто.
«Одиссея» была второй книгой из списка Гила на чтение. «Илиада» в нем шла первой, и, пробравшись сквозь две эпические поэмы анонимного сказителя или сказителей, которым было дано имя Хомерос, Фергусон пообещал прочесть за следующие два года еще девяносто восемь книг, включая греческие трагедии и комедии, Вергилия и Овидия, кусками Ветхий Завет (версию короля Иакова), «Исповедь» Августина, «Ад» Данте, примерно половину «Опытов» Монтеня, не менее четырех трагедий и трех комедий Шекспира, «Потерянный рай» Мильтона, выдержки из Платона, Аристотеля, Декарта, Юма и Канта, «Оксфордскую книгу английской поэзии», «Нортоновскую антологию американской поэзии», а также британские, американские, французские и русские романы таких писателей, как Фильдинг-Стерн-Остен, Готорн-Мельвиль-Твен, Бальзак-Стендаль-Флобер и Гоголь-Толстой-Достоевский. Гил и мать Фергусона оба надеялись, что их сын, носитель статьи 4-Ф и бывший книжный вор, через год-два изменит свои взгляды на поступление в колледж, но, по крайней мере, если Фергусон продолжит упорствовать в своем избегании достоинств формального образования, сотня названий даст ему какое-то знание о некоторых книгах, которые должен прочесть каждый образованный человек.
Фергусон собирался сдержать слово, потому что хотел прочесть те книги и имел стойкое намерение освоить их все до единой. Ему не хотелось идти по жизни необразованным, недисциплинированным незнайкой, он просто не желал поступать в колледж, и хоть был готов просиживать по пять двухчасовых занятий в неделю в
Он знал, до чего ему повезло. Он не только оказался избавлен от войны и всех до единого мерзейших решений, какие война порождала, от ужасных «да» и «нет», с какими приходилось иметь дело каждому американскому мужчине после средней школы и после колледжа ровно столько, сколько будет длиться эта нечестивая война, но и его родители не ополчились на него, это было существенно, ничего не было важнее для перспектив его выживания на длинном пробеге, чем то, что Гил и мать простили Фергусона за грехи его старшего класса, и хоть и продолжали
Две удачи, а за ними – и третья, случившаяся с Фергусоном в последнюю минуту, возможность пожить какое-то время в Париже, а то и долго, что сперва казалось невозможным, уж точно если мать изводилась из-за громадного расстояния, что между ними проляжет, а Гил бухтел насчет всего устройства этого предприятия и десятков практических трудностей, какие оно представит, но затем, через пару месяцев после того, как присвоенная Фергусону категория 4-Ф упала к ним в семейный почтовый ящик, Гил написал в Париж Вивиан Шрайбер и попросил у нее совета, и тот удивительный ответ, что она дала ему в своем письме, положил конец бухтенью Гила и значительно уменьшил тревогу матери Фергусона. «Шлите Арчи ко мне, – писала Вивиан. –