Питер Хёг – Представление о двадцатом веке (страница 75)
— Хочу предупредить, что я — если так можно сказать — классический сексуальный невротик.
Это чудовищную фразу он произнес не без некоторой гордости, но Мария, не обратив на нее никакого внимания, взяла в ладони его член. Она внимательно посмотрела на него, как будто в его возбуждении хотела прочитать что-то о будущем, а потом наклонилась к нему.
Мария оказалась в Копенгагене предыдущей зимой, и пришла она в город на лыжах. После встречи с Карстеном на озере Сорё она вернулась обратно в интернат, и вернулась туда кроткой, как овечка. Ее встретили горячими объятиями и простили, светлые волосы расчесали, а она выплакала все свои голубые глаза. В качестве объяснения ее загадочного исчезновения управляющие придумали какие-то проблемы с обменом веществ. Ее принялись усиленно кормить, пичкали солодовым пивом и взбитыми сливками, а потом сделали операцию от базедовой болезни в областной больнице в Нюкёпинге, после чего все успокоились, суета улеглась, и если и вспоминали те несколько месяцев, когда Мария отсутствовала, то лишь как о времени, когда она была больна и ей требовалась операция. Затем чувство времени вновь улетучилось, уплыв вместе с облаками-барашками над желтыми залитыми солнечным светом полями, розами и сельской идиллией, где, несмотря на оккупацию, было вдоволь масла и сливок, и где Мария занималась малышами, пела первым голосом, танцевала мужскую партию в менуэте из «Холма эльфов» и снова заняла свое место маленькой нежной девочки, довольной жизнью, настоящей жемчужинки и любимицы тетушек-управляющих, и продолжалось это примерно четыре года, закончившись в один Рождественский вечер.
Это был вечер с глазированной индейкой, обжаренной с сахаром картошкой, елкой величиной с дом и уютными, такими знакомыми историями фрёкен Смек о китайском Рождестве посреди совершенно невероятной жары. Девочкам раздали небольшие подарки, а потом сладости, и тут Марию отвели в сторонку и выдали ей длинный бумажный сверток, в котором оказались лыжи. Это просто сцена из классики: маленькой бедной сиротке добрые тетушки дарят лыжи. Это кажется очень трогательным, даже мне. Допускаю, что сегодня это трудно понять, сегодня в Рождество принято тратить деньги, которых у нас нет, чтобы купить то, что никому не нужно, чтобы произвести впечатление на людей, которые нам не симпатичны, но тогда все было иначе, во всяком случае в Аннебьерге, где Мария в итоге громко всхлипывает от радости и у тетушек тоже на глаза наворачиваются слезы. Это были отличные лыжи, из ясеня, и, казалось, эти лыжи и сами управляющие подают Марии знак, что теперь она должна навсегда остаться в Аннебьерге, что у нее есть миссия, что она сама благополучно выдержала жизнь за стенами интерната и искушение вирусом чувственности, и отныне ее место здесь, чтобы помогать слабым. Ничего не было сказано прямо, но это витало в воздухе, пока Мария одевалась, потому что ей очень хотелось поскорее опробовать подарок. По пути к дверям она как-то машинально прихватила свой полицейский шлем — все уже успели позабыть, откуда он взялся — из-за двери кабинета управляющей, и если она и надела его, то исключительно для того, чтобы голова не замерзла.
На улице действительно холодно, лежит снег, сияет луна и нет ни ветерка. Мария ступает на снег, она никогда прежде не ходила на лыжах, не так уж изящно у нее, черт возьми, это получается, но получается все лучше, лучше и дальше, и вскоре Аннебьерг превращается в далекую точку на горизонте — снежно-белом, хотя сейчас и середина ночи. Мария не оборачивается — и обратно она никогда больше не вернется.
Она дошла до самого Копенгагена, и не спрашивайте меня, как это у нее получилось и почему она сбежала, я могу лишь сказать, что в характере Марии есть две стороны: она в состоянии годами изображать Девочку со спичками, мечту мамы об идеальной дочери, но иногда что-то происходит, и проявляется другая сторона. В ее глазах появляется стеклянный блеск, она надевает полицейский шлем, начинает отбиваться от всех, как боксер, и может враз оставить всё, что у нее есть в этом мире, и брести на лыжах из зеландского Нюкёпинга в Копенгаген в святой рождественский вечер.
В Копенгагене она устроилась работать на фабрику. Она жила у подруг по работе, в пансионах и снимала комнаты в разных квартирах, но нигде не жила больше нескольких недель. Работала она на ткацких станках, в компаниях «Боэль и Расмуссен» и «Думекс», на шоколадных фабриках, в компании «Латишинский и сын» и в бессчетном количестве других мест. История жизни фабричных работниц в сороковые годы еще не написана, и мы бы ушли слишком далеко от темы, если бы стали рассказывать ее здесь, но Марии досталось немало. Эти годы она провела в урагане асбестовой пыли и брызг шлифовального масла, или у конвейера, где беременные женщины, пакуя эрзац-кофе, поминутно нагибались, несмотря на восьмимесячный срок и большие животы, или там, где молодые девушки покрывали фосфоресцирующей радиоактивной пастой циферблаты часов, то и дело обсасывая кисточку, чтобы у нее был острый кончик, а потом рак желудка съедал их еще до помолвки, если их не увольняли раньше, когда они отказывались выставлять задницу, чтобы директору было удобнее их щипать при обходе своего воинства.
И тем не менее Марии все было нипочем. Она меняла место работы так же часто, как и жилье. Всякий раз, когда ей казалось, что начинает чем-то попахивать, становится слишком тяжело, или слишком скучно, или слишком двусмысленно, она хлопала начальников по рукам, требовала расчета, одевалась и уходила, и на следующий день начинала все сначала в другом месте или же делала передышку, во время которой жила почти впроголодь. Она так и не стала
Незадолго до этого у нее была первая любовная связь. Он был русским и оказался в Дании после освобождения из немецкого концентрационного лагеря. Встретилась она с ним на концерте русской песни и танца в Концертном зале Копенгагенского футбольного общества, куда пошла, потому что истощенные иностранцы, с одной стороны, были в диковинку и возбуждали ее любопытство, с другой стороны, взывали к ее состраданию. Во время концерта она обратила внимание на инвалида азиатской внешности, который танцевал на обрубках ног. У него также не было одной кисти, и в течение тех нескольких недель, что он оставался в Копенгагене, он был ее любовником. Потом он исчез — вместе с остальными бывшими узниками, а ей осталось лишь отверстие в ее панцире да пронзительная песня, полная тоски по родине, на непонятном ей языке.
И тут она вновь встретила Карстена.
На следующий день после их встречи и плавания на лодке во Фредериксбергском саду Карстен должен был явиться в призывную комиссию. Его определили в интендантский корпус, и эта его военная служба, на первый взгляд, должна была осложнить их жизнь, но все оказалось иначе. Карстен, само собой разумеется, оказался лучшим на курсе подготовки призывников, а значит, мог сам выбирать место службы, и выбрал он Кастеллет, откуда каждый вечер мог ходить ночевать домой. Даже суровая жизнь во время подготовки в казармах Хёвельте не стала для них проблемой, потому что его отпускали на выходные домой и потому что жизнь эта его не сломила, вопреки его опасениям, а, напротив, он, как и большинство призывников, стал получать удовольствие от физических упражнений на свежем воздухе, от всеобщей ненависти к начальству и грубовато-добродушных товарищеских отношений — всего того, что входит в широко распространенное, заимствованное из датских комедий об армии представление, что все мы должны отдать свой долг бессмысленной, тупой и во всех отношениях нелепой армии, которую я лично обманул, симулируя травму колена, но которая, как я уже сказал, ничуть не осложнила жизнь Карстена и Марии.
Осложнила ее Амалия Махони, мать Карстена.
Карстен долго не рассказывал матери о Марии, что вполне понятно, ведь он не был уверен, что их отношения продолжатся. Когда оказалось, что они продолжаются, он по-прежнему ничего не говорил. Подожду несколько недель или несколько месяцев, думал он, подожду, пока закончится служба. Служба закончилась, а он все еще молчал. Конечно же, он немного изменился, но считал, что мать этого не замечает, ведь многое можно объяснить солдатской жизнью и чувством уверенности в себе после сдачи экзаменов, но со временем на душе у него становилось все тяжелее. Он стал худеть и бледнеть, под глазами появились круги, он плохо спал, и, что хуже всего, он стал ловить себя на том, что возражает матери и время от времени, не удерживаясь в рамках своей безукоризненной вежливости, начинает грубить окружающим, сотрясаясь от раздражения, которое объяснялось тем, что они с Марией еще ни разу не провели вместе целую ночь. После их первой любовной встречи во Фредериксбергском саду он вернулся домой еще до восхода солнца, ведь он знал, что Амалия лежит без сна, ждет его и результатов экзамена. А потом все так же ночевал дома, и при этом обычно приходил не позже полуночи, потому что Амалия в его отсутствие не могла заснуть, ведь у нее никого, кроме него, не было.