18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Пьер Корнель – Театр. Том 2 (страница 151)

18

Что касается единства места, то здесь, как и в случае с «Родогуной», зрителю придется проявить немалую снисходительность. Большинство произведений, увидевших с тех пор свет, нуждаются в ней столь же остро, как мое, и я избавлю себя от необходимости доказывать это их разбором. Единство времени не нарушено, и действие вполне укладывается в каких-нибудь пять-шесть часов; тем не менее интрига чрезвычайно запутана, и восприятие трагедии требует особой сосредоточенности. Я сам слышал от умнейших и образованнейших людей при дворе жалобы на то, что спектакль утомляет не меньше, чем серьезная книга. Это не помешало успеху пьесы, но полагаю все же, что понять ее до конца можно лишь после нескольких представлений.

ДОН САНЧО АРАГОНСКИЙ

{104}

Перевод Мих. Донского

ГОСПОДИНУ ВАН ЗЁЙЛИХЕМУ{105},

СОВЕТНИКУ И СЕКРЕТАРЮ ЕГО ВЫСОЧЕСТВА ПРИНЦА ОРАНСКОГО

Милостивый государь!

Предлагаю Вашему вниманию сочинение в новом духе, подобного коему нет у древних. Вам известны прихоти наших французов: им нравится новизна, и я отваживаюсь non tam meliora quam nova[12] в надежде более их этим развлечь. Такими прихотями отличались греки во времена Эсхила, apud quos[13]

Illecebris erat et grata novitate morandus Spectator[14];{106}

а если не ошибаюсь, то и римляне:

Nec minimum meruere decus, vestigia Graeca Ausi deserere Vel qui praetextas, vel qui docuere togatas…[15] {107}

Стало быть, я хоть видел примеры тому, что предпринималось нечто, чего еще не бывало. Сразу же признаюсь, что, закончив свой труд, я оказался в затруднении: какой дать ему подзаголовок? Я никак бы не отважился зачислить его в разряд трагедий, ибо не усматриваю в героях пьесы качеств, к коему это определение обязывает. Старику Плавту, не углублявшемуся в излишние тонкости, было куда легче: коль скоро в его «Амфитрионе» действуют боги и цари, он почел нужным назвать его трагедией, а поскольку имеются слуги, которые изощряются в остроумии, то пожелал назвать его и комедией, а в итоге употребил составное слово, для сего случая им придуманное, боясь как бы чего не упустить. Но не проявилось ли в этом чрезмерное почтение к действующим лицам и пренебрежение самим действием? Аристотель поступает иначе, когда трактует о трагедии и описывает, каким должно быть действие и какое впечатление оно должно производить, ничего при этом не говоря о действующих лицах; и мне кажется, что те, кто связывает сочинения этого рода с делами знаменитых людей, руководствуются собственным разумением, будто лишь в судьбах королей и принцев можно почерпнуть основу для действия, законы коего установлены этим великим знатоком искусства. А между тем, когда он сам разбирает, какие свойства должны быть присущи героям трагедии, он вовсе не касается их происхождения, а говорит только о событиях в их жизни и об их нравах. Он требует, чтобы человек был ни совершенно дурен, ни совершенно хорош; чтобы он подвергался преследованиям кого-то из окружающих; чтобы ему грозила смертельная опасность со стороны того, кому надлежало бы его оберегать. Мне непонятно, почему это может случиться лишь с принцем, а лица менее высокого звания не подвержены подобным несчастьям. История не удостаивает их упоминанием, разве что они досадят кому-либо из великих, — вот, без сомнения, причина того, что этой черты трагедия доселе не преступала. Трагедия вынуждена опираться на историю в том, что касается изображаемых событий: они предстают значительными тогда лишь, когда выходят за пределы обыденного правдоподобия, а стало быть, могут показаться невероятными, если не сослаться на непререкаемый авторитет истории, которая повелевает верить тому, в чем трагедия хочет убедить. Но почему бы последней не спуститься с высот, когда заслуживающие ее внимания события встречаются в более низких сферах? Я не могу согласиться, что поруганное гостеприимство — в лице дочерей Скедасия{108}, простого левктрийского поселянина, — менее достойный для нее сюжет, чем убиение Агамемнона его супругой или осуществленное Орестом в отмщение за эту смерть матереубийство; разве что в сем случае надлежит надеть не столь высокие котурны:

Et tragicus plerumque dolet sermone pedestri[16].{109}

Скажу больше: трагедия должна вызывать сострадание и ужас, и это главное, коль скоро это входит в самое определение жанра. Между тем, если верно, что последнее из упомянутых чувств пробуждается в нас спектаклем лишь тогда, когда мы видим страдания существ, подобных нам, и когда их злосчастия заставляют нас страшиться таких же злосчастий, то не пробудится ли это чувство с большей силой, если мы увидим горести, постигшие людей нашего звания, во всем похожих на нас самих, чем если нам покажут катастрофы, сотрясающие престолы великих мира сего, с коими у нас нет ничего общего и страсти коих, приведшие их на край пропасти, для нас непостижимы, — ведь потрясения эти так редки? Если вы почтете это рассуждение сколько-нибудь основательным и согласитесь, что обычные люди могут быть героями трагедии, если их бедствия достойны такого жанра, то позвольте мне заключить a simili[17], что и героями комедии могут стать высокие особы, коль скоро мы поставим их в обстоятельства, не выходящие за возможные для комедии рамки. И в самом деле: прочитав у Аристотеля, что трагедия есть изображение таких-то событий, а не таких-то людей, я полагаю себя вправе утверждать подобное и о комедии и взять за правило, что лишь характер действия, а отнюдь не персонажей определяет род драматического сочинения. Вот, милостивый государь, более чем достаточная аргументация для того, чтобы привлечь Вас на свою сторону и завоевать Вашу поддержку избранного мною для «Дона Санчо» подзаголовка. Все, что я сказал, Вы знаете лучше меня; однако, коль скоро я здесь поверяю свои мысли публике, то, надеюсь, Вы не будете на меня в обиде за это напоминание о вещах, которые я обязан ей пояснить. Итак, я, с Вашего позволения, продолжу и скажу публике, что «Дон Санчо» самая настоящая комедия, хотя все действующие лица — августейшие особы или гранды Испании, ибо в пьесе не возникает угрозы, могущей вызвать у зрителя сострадание или ужас. Наш искатель приключений Карлос не подвергается серьезной опасности. Двое из его соперников слишком высокомерны, чтобы померяться с ним силами и слишком благородны, чтобы строить против него козни. Презрение, с коим они смотрят на безродного, не разрушает в них уважения к его доблести, которое сменяется почтением в момент, когда они догадываются, кто он такой, хотя он сам этого еще и не знает. Третий принимает его вызов, но королева тут же прекращает их спор; да если бы поединок и завершился смертельным исходом, то гибель одного из соперников от руки другого не даст повода ни для сострадания, ни для ужаса, а стало быть, не является трагическим событием. У героя есть основания для сильных огорчений, и мы могли бы ему посочувствовать, когда он говорит одной из своих властительниц:

Я жалок сам себе, как горестный любовник…

Но ведь в комедиях сплошь и рядом влюбленные собираются умереть, если их чувство не будет вознаграждено, и подобные страдания не предуготовляют трагического исхода, не выходят за рамки комедии. С героем происходит одно-единственное несчастье, коего он страшится: открылось, что он сын рыбака; но и тут он не нуждается в нашем сострадании, ибо оскорблен состраданием своих соперников. Этот герой совсем не того образца, что герои Еврипида, которых автор одевает в лохмотья, чтобы выжать слезы у зрителей; наш герой терпит невзгоды с такой твердостью, что внушает нам не столько сострадание к его бедам, сколько восхищение его мужеством. Мы начинаем бояться за него прежде, чем беда стряслась; но боязнь эта проистекает из обычного интереса к судьбе главного действующего лица и не выходит из ряда inter communia utriusque dramatis[18], равно как и узнавание, дающее развязку пьесе. Между тем трагический ужас не предшествует несчастью героя, но возникает как следствие; мы боимся не за героя, но за нас самих; и, ставя себя мгновенно на его место и примеряя к себе его несчастья, очищаемся от тех страстей, кои послужили им причиной. Таким образом, я не вижу в моем сочинении ничего такого, чем бы оно могло заслужить название трагедии, разве что мы согласились бы с определением Аверроэса{110}, отождествляющего трагедию с искусством восхваления. Согласись мы с ним, мы не могли бы оставить вышеупомянутый подзаголовок, ибо только в предумышленном ослеплении можно было бы не заметить, что во всех действиях пьесы живописуется сильнейшее впечатление, которое оказывают редкие качества достойного человека на самые разные умы, а это достаточно хитроумный род восхваления, отличающийся от обычных панегириков. Но с моей стороны было бы неприлично ссылаться на арабского автора, которого я знаю лишь по латинскому переводу; и коль скоро его толкование не расширяет, а, напротив, сужает смысл суждений Аристотеля, то мне скорее подобает довериться Аристотелю, а он не позволяет дать моему сочинению имя более возвышенное, чем комедия. Признаюсь, я все же некоторое время колебался, ибо не видел в пьесе ничего, что могло бы подать повод для веселья. А веселость стала настолько привычной для комедии, что многие полагают таковое качество связанным с самим ее существом; и я испытывал бы известное беспокойство, не будь я от него исцелен Вашим Гейнзием{111}, от которого недавно узнал, что movere risum non constituit comoediam, sed plebis aucupium est, et abusus[19]. После свидетельства столь великого знатока грешно было бы мне искать других подтверждений и опасаться необоснованности той мысли, что комедия может обойтись без шутовства. Я прибавил эпитет и назвал пьесу героической комедией, дабы ни в малейшей степени не задеть высокий сан действующих лиц, ибо иначе употребление низкого термина, который доныне еще не взбирался на такие высоты, могло бы показаться святотатством. Но, в конце концов, это всего лишь interim[20] до той поры, как Вы мне скажете, какое определение следует дать пьесе. Я обращаюсь к Вам единственно для того, чтобы предоставить все Вашему решению; и если Ваши Эльзевиры{112} займутся этим сочинением, как уже занимались иными из моих предыдущих, они вправе издать его в Ваших провинциях под обозначением, которое Вы сочтете для него наиболее подходящим, а мы здесь приведем в исполнение Ваш приговор. Я буду с нетерпением ждать от Вас указаний, дабы утвердиться в своих мыслях или же признать, что попытка оказалась несостоятельной; до тех же пор я останусь в нерешимости. И если Вы не удостоите меня похвалы за то, что я убедительно обосновал вводимое мною новшество, то похвалите хотя бы за то, что я недурно отстаивал свой парадокс. Буде же Вы мне откажете и в том и в другом, я утешусь без труда, ибо твердо верю, что Вы никак не сможете отказать мне в чести, коей я превыше всего дорожу: в чести пребывать до последнего дня жизни Вашим, милостивый государь,