Петр Сойфер – Сельмая степень тишины (страница 2)
*
Кают-компания в обед пахла тем же борщом, но гуще, влажнее, потому что пар от кастрюль конденсировался на низком потолке и капал обратно в тарелки редкими солёными каплями, будто небо тоже решило поучаствовать в приготовлении.
За длинным столом сидели по старшинству — старпом на торце, ближе к иллюминатору, механик Семёнов напротив него, широкий, с руками, вечно пахнущими соляркой даже после мытья, и матросы дальше, теснее, локоть к локтю.
— Виктор Андреевич, — сказал Семёнов, макая хлеб в подливу, — вечером партию сыграем? Я тебе прошлый раз коня зря отдал, хочу отыграться.
— Сыграем, — сказал Вальтер.
— Наш немец думает на три хода вперёд, — сказал кто-то из матросов, молодой, конопатый, не со зла, а просто потому, что фраза была готовым инструментом, лежащим под рукой, как гаечный ключ нужного размера, — а мы всё больше по-русски, авось да как-нибудь.
Смех прошёл по столу коротко, необидно, привычно — Вальтер слышал эту шутку в разных вариациях не первый месяц и научился не вздрагивать, научился встречать её так, как встречают дождь, о котором предупредили заранее.
— Немец думает на три хода, — сказал Вальтер, зачерпывая борщ ложкой ровно, без спешки, — русский на два, но зато сразу оба. Экономия времени.
Он сказал это спокойно, без улыбки, тоном справочной информации, и матрос заржал первым, оценив не остроту, а именно ровность голоса, с которой она была произнесена, — потому что смех вышел бы другим, если бы Вальтер защищался или, наоборот, обиделся.
Старпом хмыкнул в усы. Механик Семёнов подмигнул:
— Вот за это я тебя и зову на шахматы, Виктор Андреевич. С тобой хоть разговаривать интересно, не как со стенкой.
Вальтер кивнул, доедая борщ, и не дал лицу ничего сверх этого кивка.
После обеда он вымыл ложку и кружку сам, хотя дежурный по камбузу предлагал забрать посуду, — привычка, воспитанная тем же трёхлетним методом: не оставлять за собой ничего, что мог бы сделать кто-то другой и тем самым запомнить его чуть подробнее, чем нужно.
*
Вечером в кают-компании доска для шахмат уже стояла раскрытой на угловом столике, привинченном к полу, — привинчен был и столик, и сама доска имела по краю бортик, чтобы фигуры не съезжали при качке, деталь, которую Вальтер про себя всякий раз отмечал с тихим уважением: кто-то подумал наперёд о море, когда вытачивал эту деревяшку.
— Ты мне коня не отдашь сегодня, — сказал Семёнов, расставляя чёрные, — я две ночи думал, где ошибся.
— Ты отдал коня, потому что торопился съесть пешку, — сказал Вальтер, ставя белых. — Жадность у доски дороже, чем жадность у стола.
— Ты как замполит говоришь, — хохотнул Семёнов, — афоризмами.
— Замполит говорит лозунгами. Это разные профессии.
Семёнов засмеялся уже в полный голос, кто-то из свободных от вахты, проходя мимо, притормозил, чтобы взглянуть на доску, — и Вальтер двинул пешку, чувствуя под пальцами гладкое, отшлифованное множеством партий дерево фигуры, тепло чужих рук, впитанное в дерево за годы, и думал не о позиции, а о дереве под пальцами — тёплом, чужом, впитавшем чужие руки.
Семёнов сделал ход, не подумав, и тут же охнул, увидев потерю.
— Вот я балда.
— Тебе просто не хватает терпения, — сказал Вальтер, забирая фигуру.
— Ты сегодня злой, — сказал Семёнов, но без обиды, разглядывая доску так, будто она была виновата сама.
Семёнов и Вальтер доиграли партию в тишине, нарушаемой только скрипом переборок и далёким стуком посуды на камбузе, и когда Семёнов сдался, пожав плечами, — не расстроенно, привычно, — он спросил, разминая пальцы:
— А ты чего сюда пошёл, Виктор Андреевич. В моря. С твоей головой в Ленинграде бы сидел, в кабинете, книжки писал.
— В кабинете платят меньше, — сказал Вальтер, убирая фигуры в деревянную коробку, слушая, как они стукаются друг о друга сухим костяным звуком. — И вид из окна хуже.
— Вид, — усмехнулся Семёнов, глядя в иллюминатор, за которым была уже сплошная чёрная вода без горизонта. — Тоже верно.
*
Радиорубка была тесным отсеком у самого мостика, с дверью, на которой висела эмалированная табличка «Посторонним вход запрещён», настолько облупленная по краям, что слово «запрещён» читалось только по памяти, а не по буквам.
Радист Гриша, парень лет двадцати пяти с вечно воспалёнными от табака глазами, выходил курить на трап рядом с рубкой, потому что внутри курить запрещал сам передатчик — то ли легенда, то ли правда о пожарной безопасности аппаратуры.
— На берег связь только через Москву идёт, — сказал он однажды Вальтеру, не спрашивая, зачем тот вообще остановился рядом, — раз в сутки сеанс, всё шифровано, всё через оператора. Личных телеграмм не принимаем, если ты об этом.
— Я не об этом, — сказал Вальтер.
— Ну и правильно, — сказал Гриша, выпуская дым в сторону, туда, где ветер сразу разрывал его в клочья, — а то некоторые спрашивают, думают, я им тут частную линию устрою. Аппаратура казённая, канал казённый, слово моё казённое.
Вальтер не спрашивал ничего и дальше — стоял, прислонившись к переборке, глядя, как волны расходятся от борта равномерными, почти геометрически правильными усами, и слушал через тонкий металл переборки гудение передатчика внутри, ровное, на одной ноте, похожее на зуммер зубного кабинета, — гудение, которое, он знал, несло в себе координаты судна, доклады о состоянии груза, метеосводки, всё то, что делало «Ольгу Садовскую» видимой точкой на карте пароходства, привязанной к берегу невидимой нитью радиоволн.
Он думал о том, что эта нить рвётся только в одном случае — если сам передатчик выйдет из строя, — и что человек, ушедший за борт, для этой нити не существует вовсе, потому что нить связывает судно с берегом, а не человека с судном. Пропасть за бортом означало пропасть не из эфира, а из списка личного состава, что было куда проще и куда незаметнее.
— Что смотришь на дверь, как на икону, — сказал Гриша, щурясь от дыма.
— Слушаю, как работает, — сказал Вальтер. — Профессиональный интерес. У меня приборы тоже гудят, только на других частотах.
— А, гидроакустика, — сказал Гриша с уважением, которое звучало скорее как вежливость к непонятному, чем как понимание, — ты рыбу слушаешь.
— И не только рыбу, — сказал Вальтер, и это было чистой правдой, не требовавшей никакой лжи, — самая честная фраза, которую он произнёс за весь день, и потому самая безопасная.
Он ушёл раньше, чем Гриша докурил, чтобы не задерживаться у этой двери дольше, чем позволяла легенда профессионального интереса, — но, спускаясь по трапу, поймал себя на желании вернуться и попросить одно: пусть кто-то там, в Москве, на другом конце шифрованного канала, узнает, что он жив, хотя бы не сразу, хотя бы много лет спустя, хотя бы одной строкой в никому не нужной сводке. Желание было слабым, почти детским, и он задавил его тем же движением, каким давил слюну сухого кашля, — коротко, без сентиментальности, потому что сентиментальность на этом этапе стоила дороже, чем он мог себе позволить.
*
Каптерщик Лёва заведовал складом и той особой, почти дипломатической сетью мелких услуг, которая существует на любом судне независимо от устава: кто кому нёс лишнюю банку сгущёнки, кто у кого одалживал сигареты до следующего порта, кто держал под замком заветную бутылку для случаев, которые сам же и назначал особыми.
— Виктор Андреевич, — сказал он, заглянув в лабораторный отсек, где Вальтер разбирал пробы планктона под слабой лампой, — у тебя ж там спирт для фиксации, для этих твоих… — он покрутил пальцами в воздухе, не подбирая слова.
— Для проб, — сказал Вальтер, не отрываясь от пробирок.
— Ну вот. А у меня лишней банки компота на всех не хватает, зато если ты мне пробирочку спиртику отольёшь, по-дружески, я тебе с продсклада что хочешь организую. Сгущёнку, тушёнку сверх нормы, да хоть шоколад индийский, у нас с прошлого рейса заначка.
— Спирт для фиксации проб рассчитан по весу образца, — сказал Вальтер, поднимая глаза ровно настолько, чтобы каптерщик увидел в них не осуждение, а именно то, что должно было там быть: сухую констатацию невозможности. — Если я отолью, отчёт не сойдётся с числом проб. Это не моя жадность, Лёва, это бухгалтерия реактива. Спишут — спросят.
— Да кто там сверяет, — сказал каптерщик, но без напора, скорее по привычке настаивать до первого твёрдого отказа.
— Замполит спросит, — сказал Вальтер спокойно. — Ему нравится спрашивать.
Каптерщик хмыкнул, поняв шутку правильно — как намёк на общую для обоих неприязнь, — и вышел, ничего не сказав больше, но взгляд, которым он окинул отсек перед уходом, задержался на шкафчике с реактивами на секунду дольше, чем требовала простая вежливость расставания. Вальтер заметил это боковым зрением и сделал в уме короткую, холодную пометку: Лёва запомнит отказ. Не как обиду — как факт. Люди, которые торгуют мелкими одолжениями, хранят в памяти каждый случай, когда одолжение не состоялось, дольше, чем случаи, когда оно состоялось, потому что несостоявшийся обмен раздражает бухгалтерский инстинкт куда сильнее, чем состоявшийся радует.
Он подумал об этом не с тревогой, а с той же профессиональной сухостью, с которой фиксировал температуру пробы: данность, которую нужно учитывать в расчётах, не более. Лишний свидетель, лишняя пара глаз, которая может — не обязательно, но может — вспомнить позже, при опросе, что учёный не делился спиртом, что учёный был отдельно от общей ткани мелких взаимных долгов, из которых на судне сплетается всё: доверие, подозрение, алиби.