Петр Сойфер – Post scriptum (страница 5)
IV. Возвращение
Кино закончилось так же внезапно, как началось, и я снова оказался там, где был, — на технической площадке, спиной к вентиляционной будке, с ветром, который не стал тише, пока я воображал себе другую жизнь. Встал. Ноги затекли от бетона, и это простое, глупое, физическое неудобство — то, что затекают ноги, — почему-то показалось мне убедительнее любого из восьми вопросов, которые я только что задал сам себе. Тело хотело жить настолько буднично, что даже не спрашивало разрешения у моих больших драматических мыслей о жизни и смерти. Оно просто хотело размять ноги.
Я подошёл к краю — не для того, чтобы шагнуть, а потому что весь вечер я стоял слишком далеко от него, боясь и одновременно желая увидеть город с этой высоты в последний раз, если уж я сюда забрался. Логика была странной, задним числом я понимаю, что логики уже почти не осталось, осталась только инерция вечера, который начался как побег, а не как решение.
…ветер здесь другой — он не просто дует, он толкает в грудь, как будто выгоняет обратно к лифту. Сорок пять этажей вниз машины похожи на маленьких блестящих жуков, если зажмуриться, то кажется, что это не дождь, а дисплей намокает. Почему пальцы такие холодные. Сестра всегда говорила, что у меня горячие руки, когда я держал её за ладонь в метро — «Кай, не отпускай», — она сказала это в прошлый вторник, а я смотрел в телефон и не ответил. Господи, почему я не ответил.
Бетон крошится под левым кедом. Серый. Всё вокруг серое. Отец говорил «ты ничего не доводишь до конца» — вот, видишь, я на самой крыше, это конец? Нет, это не конец, это просто очень высоко. Если бы мама была здесь, она бы сказала, что всё это сансара, но у сансары запах мокрого асфальта и хвои. Внизу горит красная вывеска кофейни. Я хочу горячий шоколад. Почему я думал об этом в школьном туалете, когда они смеялись? Смех был такой громкий, а сейчас здесь только свист воздуха. Их имена уже выветрились. Я даже не помню лицо того, кто сделал первый скриншот. Он просто пиксель. Я собирался умереть из-за пикселя?
«Кай, смотри, там белка!» — её голос прямо в левом ухе. Мэй. Ей одиннадцать. Она ждёт меня в пять часов. Я обещал помочь с математикой. Если я шагну, кто покажет ей, как решать уравнения с двумя неизвестными? Неизвестное — это я.
Внизу проезжает автобус — тот самый маршрут, тридцать второй, которым я мог бы сегодня доехать до дома вместо того, чтобы идти пешком. Останавливается на светофоре, крошечный, жёлто-красный. Люди внутри едут куда-то по своим обычным делам. Ни один не знает, что надо мной, на высоте сорока пяти этажей. Дождь усиливается на пару секунд, потом снова стихает — небо словно тоже колеблется.
Край. Один сантиметр. Подошва соскальзывает.
Нет.
Это слово не в голове, оно в горле, оно застряло как кость. Я не хочу. Я НЕ ХОЧУ. Ветер рвёт куртку. Земля не ждёт, она стремительно налетает снизу, она не красивая, она просто твёрдая. Я понял, я всё понял, верните меня на три секунды назад, просто на три секунды, я закрою дверь на крышу, я сяду на лифт, я обниму Мэй, я…
Подошва нашла бетон снова. Не удача, не чудо — просто миллиметр веса, перенесённый чуть раньше, чем нужно было для падения, чуть позже, чем нужно было для полной уверенности. Я упал не вперёд, а назад, на площадку, на колени, и остался так, вцепившись пальцами в холодный бетон, точно он мог убежать из-под меня так же, как чуть не убежала земля секунду назад.
Не знаю, сколько я так простоял на коленях. Достаточно долго, чтобы дождь успел промочить куртку насквозь. Достаточно долго, чтобы ветер перестал казаться врагом и снова стал просто ветром — тем самым, который пахнет океаном и хвоёй одновременно, тем самым, который я любил всю жизнь и чуть не разучился любить за один единственный день.
Телефон в кармане завибрировал снова. Впервые за весь вечер вытащил его и посмотрел. Не сообщение из чата. Сообщение от тебя, Мэй: «Ты где? Уроки ждут:) не забыл про уравнения?» — с той самой глупой улыбающейся мордочкой, которую ты ставишь после каждого сообщения, даже когда пишешь про домашку.
Я не нажимал кнопку отмены. Кнопки отмены не существует — я понял это стоя на коленях на мокром бетоне сорок пятого этажа. Есть только следующий шаг, который можно сделать в любую сторону, и я сделал его в сторону лифта.
Спуск занял, наверное, три минуты — служебный лифт, пахнущий машинным маслом и чужими сигаретами, зеркало в углу кабины, в котором я не узнал себя: мокрые волосы прилипли ко лбу, глаза красные, куртка потемнела от воды почти до черноты. Вышел через тот же служебный выход, которым вошёл, и охранник на ресепшене, даже не поднявший на меня взгляд полчаса назад, теперь посмотрел внимательнее — может быть, потому что выглядел я так, будто попал под ливень посреди относительно сухого вечера. Он ничего не спросил. Я — ничего не объяснил. Просто вышел на улицу, где дождь уже почти прекратился, оставив после себя тот самый запах мокрой коры и океана, с которого началось это утро.
Домой не поехал на автобусе. Шёл — медленно, без всякой спешки, той дорогой вдоль Фолс-Крика, которой шёл сюда несколько часов назад, только теперь марина, мост, кофейня с запахом корицы казались совсем другими местами — их словно успели за это время переставить местами и заново выкрасить. У кофейни всё-таки зашёл и купил себе горячий шоколад — тот самый, о котором думал на краю крыши, — и выпил его на ходу, обжигая губы, чувствуя, как тепло расходится по груди туда же, где весь день сидел холодный камень стыда.
Дома пахло имбирём и рисом — мама готовила ужин так, точно сегодняшний день был обычным вторником. Ты сидела за кухонным столом с открытым учебником, и когда я вошёл, посмотрела на меня с укором, но без подозрения: «Ты опоздал на два часа. Я уже сама разобралась с уравнениями, но всё равно неправильно, наверное». Сел напротив тебя, всё ещё мокрый, всё ещё с привкусом шоколада на губах: «Покажи, где застряла». Мы просидели над тетрадью двадцать минут, и ни разу за эти двадцать минут я не подумал ни про чат, ни про крышу. Только про x и y, которые наконец сошлись в правильном ответе.
Позже вечером, когда ты уже легла спать, мама зашла ко мне в комнату — редкость, обычно она стучит и сразу уходит, оставив что-то на столе. В этот раз она села на край кровати и долго молчала, глядя не на меня, а в окно, на дождь, который снова начался. «Ты сегодня какой-то другой», — сказала она наконец, не вопросом, а утверждением, будто ждала, что я сам решу, продолжать этот разговор или нет. Про крышу не рассказал. Не в тот вечер — может быть, никогда, а может быть, через годы, когда боль перестанет быть такой сырой, что от одного взгляда на неё хочется зажмуриться. Но я сказал ей то, что было правдой хотя бы наполовину: что день был тяжёлым, что в школе случилось что-то неприятное, что мне нужно было побыть одному. Она не стала цитировать сутры. Она просто взяла мою руку — ту самую, которая несколько часов назад мёрзла на бетоне сорок пятого этажа, — и подержала её молча, дольше, чем обычно держат руку просто чтобы пожелать спокойной ночи.
Отец в тот вечер постучал в дверь один раз, заглянул, увидел, что я жив, здоров и делаю уроки, и сказал только: «Ужин остывает». Это была не та сцена признания, которую показывала мне тень там, наверху, — не «неплохо» за исправленную оценку, не смех за калгарийским столом. Просто дверь, приоткрытая на секунду, и голос, напоминающий про ужин. Но в ту ночь даже это простое, будничное «ужин остывает» прозвучало для меня иначе, чем вчера. Не как измерительная линейка. Просто как то, что отец, при всей своей неспособности сказать что-то теплее, всё-таки заглянул проверить, где я.
* * *
Если бы ты спросила меня, вернулся бы я снова к тому же краю с тем же намерением, — нет. Даже не знаю, как объяснить почему. Просто тело как будто знало раньше меня, что назад — это не один из вариантов. Это единственный вариант. Жалко, что до меня это дошло только за миллиметр до края, а не раньше.
Шум падающих листьев никто не запоминает — так я думал там, наверху, представляя своё собственное молчаливое исчезновение. Сейчас я думаю иначе. Листья падают не для того, чтобы их запомнили. Они падают, чтобы дерево пережило зиму и весной снова покрылось новыми.
Мэй, я не отправлю тебе это письмо. Допишу его сегодня ночью, сохраню в заметках телефона и, наверное, никогда больше не открою — не потому, что стыжусь того, что здесь написано, а потому что оно нужно было не тебе. Оно было нужно мне, чтобы наконец-то честно поговорить с собой, раз уж говорить с кем-то другим в тот вечер я не смог.
Я хотел бы сказать, что после сегодняшнего дня всё стало легче. Не стало. Понедельник в школе будет тяжёлым — я уже это знаю, чат никуда не делся, слово, которым меня назвали, кто-то произнесёт снова, и мне снова будет больно. Но я знаю теперь то, чего не знал утром: что боль имеет срок годности, даже когда кажется бессрочной, и что рука, которая держит мою руку в метро, стоит больше, чем сорок два человека, забывающих чужой позор быстрее, чем помнят свой собственный.
Спасибо, что просила меня не отпускать. В следующий раз я отвечу сразу.