реклама
Бургер менюБургер меню

Петр Красильников – Пари длиною в жизнь (страница 2)

18

В настоящий момент он в полной физической и политической изоляции. Его заперли в клетку, и ждут только момента, чтобы открыть ее и впустить убийцу. Но он, представившийся ему в образе голубой акулы, совсем не тот, за кого себя выдает, и прежде чем убить он предложит , непременно предложит ему какой-нибудь компромисс, он может даже подарить ему жизнь, но за какую цену – остается только гадать. По крайней мере, это будет связано с политической борьбой… Вот он и дождался момента, когда можно мстить с только ему понятным сладострастием.

Страх бился о толстые стены. О, как легко бояться где-нибудь в степных просторах, там сама атмосфера пропитана воздухом воли, она рядом и страх не так всесилен. Но когда ты заперт в узком склепе один на один с собственным страхом – нет спасения. Страх, подобно могильному червю изъест тебя изнутри и ты превратишься в оболочку, заполненную трухой. Тогда тебя только остается набальзамировать, чтобы ты не развалился раньше времени и делать с твоим телом можно все, что угодно.

Для начала тебя сделают марионеткой, потом заставят исполнять задуманную свихнувшимся режиссером роль, будут дергать за ниточки и ты окажешься во власти того у кого они надеты на пальцы… Пальцы жирные, как черви. Немногим позже тебя посыпят нафталином и положат в какой-нибудь сундук до следующего представления или просто до того момента, когда ты будешь нужен. Или… или ты не понравишься хозяину или спектакль устареет, и тебя сломают, сделав новую куклу из частей отжившей свое.

Нет-нет, что за пораженческие мысли, еще не все потеряно, у него есть шанс, борьба не окончена, он может постоять за себя. Если его не поведут на новый допрос, а собственно говоря, зачем, зачем, если они уже вынули из тебя все, что им было нужно. Пусть, пусть, он откажется от своих показаний на суде и они ничего не смогут сделать, даже ссылаясь на признания, которые он подписал собственной рукой. И он скажет, что эти признания украдены у человека под пыткой, в тот момент, когда он был не в силах противостоять зверствам. Нет, он не купит себе жизнь как Галилей, его больше устраивает выбор, сделанный Джордано Бруно. А ОНА… Она поймет, она будет с ним и не осудит его, если и в последний предсмертный миг он будет говорить только правду, правду и ничего кроме правды.

2

Он потерял счет дням и не верил, что за толстыми стенами тюрьмы бушует май и царствует весна. А может быть, ее уже сменило лето, он не знал. Каждый день в камеру приносили еду, выводили на оправку, а однажды даже принесли давно заказанные им книги. Это была свобода внутри несвободы, но и ей он был рад, по крайней мере его не вызывали на допросы и не истязали. Его не беспокоили ничем, и у него было так много времени, чтобы подумать над своей судьбой, судьбой страны, социализма, мира. Мысли сами просились на бумагу и он давно уже не испытывал такого вдохновения, бешеного желания работать. Бумагу и карандаш ему не приносили, как он не просил; очевидно, там прекрасно были осведомлены, что в одиночной камере под полустертым номером томился один из лучших публицистов партии. Лишь один раз ему разрешили написать ЕЙ письмо. И никто не знал, какое он испытал наслаждение, обращаясь к НЕЙ, только к НЕЙ одной. Письмо, конечно же, было подцензурным и глупо было бы надеяться на то, что в нем можно рассказать ЕЙ всю правду, но он и не хотел делать это, ибо перед арестом он продиктовал ЕЙ письмо-обращение к будущим руководителям партии…

Его затянувшееся пребывание в изоляции и покое оборвалось неожиданно и все началось с того, что в камеру пришел парикмахер. Этот визит насторожил его, но он безропотно подчинился. Он пытался было заговорить с пожилым брадобреем, однако гневный окрик конвоира, стоявшего рядом, напомнил, что всякие разговоры запрещены. Парикмахер был весь обуян внутренней дрожью, он очень волновался, и этого нельзя было не заметить, но брил он осторожно и даже как-то нежно, как могли это делать только парижские цирюльники и Николаю так захотелось спросить его, не бывал ли он в Париже, но непроницаемая суровость конвоира без лишних слов говорила о недопустимости любых разговоров. Николай лишь усмехнулся и ничего не сказал.

Парикмахер быстро закончил свою работу и, рассеянно собрав инструменты, быстро направился к выходу, Николай даже не успел его поблагодарить, как дверь тоскливо заскрипела и наглухо захлопнулась. Не прошло и пяти минут, как в камеру вошла пожилая женщина в сопровождении все того же конвоира. Она не спеша разложила на столе какие-то предметы и попросила его сесть поближе к свету. И только после того, как она приступила к работе, Николай понял, что к нему в камеру привели гримера. Женщина, тоже не проронив ни звука, сделала свое и ушла.

– Меня ждет суд? – спросил он у конвоира.

– Может и ждет. – Буркнул в ответ его охранник и затворил за собой дверь.

– Ну все, кажется развязка близка, – с понятным только ему облегчением, подумал Николай и полез на нары.

Первоначально легкое, но затем все более усиливающееся волнение овладело им. Он не думал, что все произойдет так быстро и, по правде сказать, не успел как следует подготовиться к процессу. Он волновался и недоумевал, почему его не вызвали на последний перед судом допрос. Неужели там так уверены, что и на процессе он будет себя вести точно так же, как в комнате следователя. А ведь логика подсказывала, что такое свидание непременно должно было быть. Что ж, там виднее, – успокаивал он себя, – это даже лучше, если они уверены в его лояльности и не знают, какой сюрприз он приготовил.

Шорох мягких крадущихся шагов он почувствовал еще до того, как загремели дверные засовы. И в тот же миг сердце стало отсчитывать удары-секунды, по истечению которых должна была решиться его судьба. Он поднялся с нар и сел в ожидании вестника.

На этот раз дверь бесшумно отворилась и в камеру быстро вошел человек в сером военном френче, не узнать которого было невозможно. Он узнал бы его из сотен тысяч лиц, его образ был навечно впечатан в мозг, он звериным тавром горел в нем постоянно. Это был Сталин.

Палач, зверь, иуда, сатрап, спаситель, – мелькнула мысль, словно переданная по телеграфу, – зачем он явился сюда?

Николай окаменелым взглядом смотрел на бледно-желтое с оспинками лицо Сталина не в силах произнести ни звука. Речь отняло, как будто на одном из допросов ему отрезали язык. Так бывает, когда спрессовывается время, когда то, о чем ты даже боялся подумать, вдруг становится явью, когда то, что должно было произойти через много лет и в иных измерениях, за пределами этого мира, вдруг совершается на твоих глазах в одно непредсказуемое мгновение. Сталин какое-то время стоял у входа, привыкая к тусклому свету, но потом решительно двинулся к нему на встречу и протянул свою короткопалую руку.

– Здравствуй, Николай, – почти прошептал он, и в то же мгновение дверь бесшумно затворилась за ним.

Николай почувствовал, как у него горит рука, как, подчиняясь чей-то сильной воле, она стремится к рукопожатию, но он не подал ее человеку с желтыми глазами. Все тем же окаменелым взглядом он смотрел на него, как смотрят смирившиеся со своей участью люди, долго ждавшие прихода смерти. Почему-то Сталин у него всегда ассоциировался со смертью и еще с Чингисханом, с которым история сыграла злую шутку, заставив прочитать Марксов "Капитал".

– Ну, как хочешь, – едва скрывая свое раздражение, бросил генсек и, убрав руку в карман, достал оттуда свою трубку. Какое-то время потоптавшись на одном месте, он неслышно подошел к столу и сел.

– Зачем ты пришел? – выдавил из себя Николай. – Что тебе надо?

– Я знал, что ты спросишь об этом, – усмехнулся Сталин. – Разговор у меня к тебе есть.

Тебе мало того, что меня здесь мучили, ты хочешь внести и свой вклад в работу палачей?

Перестань, если ты думаешь, что во всем виноват Сталин, ты глубоко ошибаешься. Тебе, как марксисту, должно быть ясно, что объективный процесс подчиняется нам постольку поскольку, а в остальном мы подчиняемся ему.

– Ты хочешь убедить меня в том, что происходит обострение классовой борьбы?

– Не я, Николай, не я, сама история учит, что в наших условиях ее обострение неизбежно иначе мы не добьемся своего, мы не построим социализм.

– Чепуха, я десятки раз говорил, и буду говорить, что это чепуха. Убей меня, но я не могу и не хочу понять, что для построения социализма необходимо обострение классовой борьбы.

– Да-а, – Сталин усмехнулся в усы, – Ленин был прав, когда говорил, что ты не до конца понимаешь диалектики.

– Ленин был прав, когда предлагал сместить тебя с поста генсека.

– И здесь ты не прав, на съезде я просил товарищей освободить меня от этой должности, но вопрос об отставке товарища Сталина не получил поддержки у делегатов. Я ведь не настаивал.

– Это была ошибка, ошибка, страшная ошибка.

– Ты считаешь, что коллективная воля партии может ошибаться?

– Может.

– Ладно, Николай, давай поговорим откровенно, – Сталин повертел трубку в руках, но так и не решился закурить и спрятал ее в карман. – Все, что ты предлагал и отстаивал, растянуло бы процесс строительства социализма на неопределенно длительный срок, да и социализм ли это был. Но мы не можем ждать, мы не можем идти окольными путями, у нас нет времени. Не забывай, что мы живем в России, на долю которой выпала честь совершить пролетарскую революцию, а Россия – страна с бабьим характером, которая понимает только силу и все эти рассусоливания да заигрывания со всякого рода политическим дерьмом способны только растянуть нашу беспросветную отсталость и темноту.