реклама
Бургер менюБургер меню

Петер Хандке – Короткое письмо к долгому прощанию (страница 18)

18

И все-таки мы не расходились: никто из нас не желал признавать себя побежденным. Мы осыпали друг друга упреками, причем ни один не пытался доказать, что именно он прав. Важнее было, и мы буквально караулили такие мгновенья, заставить другого самому убедиться в справедливости укоров. С упреков все только начиналось, а потом мы стерегли каждое движение друг друга, чтобы противник сам поймал себя с поличным. Хуже всего было то, что мы уже не разменивались на обвинения, только молчаливо подстраивали друг другу ловушки, красноречивее слов свидетельствовавшие о вине. Главным оружием стала не ругань, а немая укоризна. Когда один мыл посуду, другой непременно ее перемывал; стоило одному встать, другой немедленно бросался застилать его постель; норовил тайком выполнить работу по дому, которую обычно выполнял другой; спешил поставить на место вещь, которую другой забывал вовремя убрать. Вдруг обнаружилось, что Юдит в состоянии без моей помощи перетаскивать из комнаты в комнату даже мебель и каждый день выносить мусорное ведро. Только и скажет: «Спасибо, я сама». Так мы и метались наперегонки, наше рвение росло не по дням, а по часам и стало граничить с истерией. Каждый искал, что бы такое еще сделать, лишь бы не дать сопернику передышки. В наших спорах решали не доводы, а поединок поступков, которые каждый кидался совершать по окончании споров. Причем исход поединка зависел не от того, за какую работу кто принимался, а от того, как он ее проделывал. Малейший сбой в ритме, лишняя пробежка по комнате, заминка при подступе к новому занятию – и ты проиграл. Побеждал тот, кто находил кратчайший путь к намеченному делу и приступал к нему без промедления. Так, влекомые все более изощренными начинаниями, мы носились по квартире в немыслимом, исступленном танце, хореографом которого была ненависть, и обходились друг с другом как равные и достойные противники только тогда, когда обоим удавалось проделать все без запинки.

– Как и наши хозяева, – продолжал я, – мы тоже поделили все вещи на сферы владения. Но поделили не от избытка нежности, а от лютой вражды: перенесли вражду и на вещи. Мы стали попрекать друг друга дурными привычками и, хотя каждый об этих привычках знал давно, непрерывно обменивались такими, к примеру, сообщениями: «Твой стул скрипит». Или: «Куда ни ткнешься – всюду твои надгрызенные яблоки валяются». Иногда либо Юдит, либо я пытались описать друг другу, как она либо, соответственно, я выглядим со стороны. Слушать эти рассказы было и жутко, и смешно. Потом мы ненадолго расстались, а когда сошлись снова, все прежние раздоры показались сперва дурным сном. Но мы уже были не в силах совладать с собой. И даже желание каждого принести себя в жертву другому нас уже не спасло. Бывали и минуты случайного примирения. Однажды мы столкнулись в коридоре – там трудно разминуться – и вдруг обнялись, сами не понимая, как это произошло. Или еще: я сидел в кресле, она подошла ко мне почти вплотную, наклонилась что-то убрать или поправить – и в ту же секунду я совершенно непроизвольно привлек ее к себе. Прижавшись друг к другу, мы замерли, но не почувствовали ничего, только растущую пустоту внутри. Потом раздраженно, почти брезгливо разъяли объятия. Эти примирения возникали так же случайно, как желания у твоей дочки: в машине ее чуть качнуло на повороте – и она уже хочет прилечь. Легла – но тут же вскакивает снова, потому что вовсе не устала. Точно так же и у нас не было никакой потребности мириться. И все же я чувствовал себя все свободней и думал, что и для Юдит так лучше. Жить стало полегче: нам уже не нужно было выказывать на людях давнюю взаимную теплоту, добродушно друг над другом подтрунивать, прибегать к условным словечкам, приобретающим за годы супружества особый смысл тайных намеков, понятных только нам и непонятных остальным. Мы почти перестали разговаривать, но, странное дело, мне казалось, что я держусь молодцом, непринужденно и открыто. В присутствии посторонних мы играли роли: дома – гостеприимных хозяев, в ресторане – благополучных посетителей, в аэропорту – путешественников, в кинотеатре – зрителей, наконец, в гостях – гостей. И посторонние охотно видели в нас только исполнителей ролей. Но вот что удивительно: играя роли, мы почти не чувствовали друг к другу неприязни, ибо вживались в эти роли вдохновенно, всей душой, без остатка; мы даже испытывали что-то вроде гордости: вот, мол, как складно у нас получается. Правда, при этом мы старались на всякий случай не приближаться друг к другу, каждый был сам по себе и мог разве что походя коснуться другого. Кроме того, выяснилось, что именно после гнуснейших подлостей, когда мы, онемев от возмущения, бледнея и дрожа, только смотрели друг на друга в бессильной ярости, – именно после таких мгновений во мне все чаще возникала неизъяснимая нежность к Юдит, и чувство это было сильнее былой любви. Тогда я находил себе какое-нибудь тихое занятие, меня охватывал покой, и я чувствовал, как судорога ненависти постепенно рассасывается в благотворной боли. Я бы мог и дальше так жить, – рассказывал я. – То было сладострастное, упоительное отчуждение. В минуты ненависти я называл Юдит тварью, когда ненависть отпускала – существом. Я полагал, что и с Юдит происходит примерно то же, но вскоре стал замечать, что она делается все задумчивей, все отрешенней. Она стала вздрагивать, когда к ней обращались. Начала сама с собой играть в игры, предназначенные для нескольких партнеров. Однажды она сообщила, что по части секса прекрасно обходится без посторонней помощи; я-то не сказал ей, что тоже начал заниматься онанизмом. При мысли, что мы, каждый в своем углу и, быть может, даже одновременно, тешим себя подобным образом, мне стало смешно, но и до муторности тошно. Но я ничем не мог ей помочь, ненависть и подлость выжали из меня все соки, я сутками валялся в своей комнате бревно бревном. Даже занимаясь онанизмом, я не мог вообразить какую-нибудь женщину – приходилось смотреть на фото голых красоток. Ругались мы теперь редко. Юдит все еще часто внезапно отворачивала лицо, но уже не плакала больше. Свои деньги она тратила стремительно, покупала Бог весть что – шкуру белого медведя, граммофон с ручным заводом, флейту, которая приглянулась ей только тем, что в мундштуке была паутина. Из еды покупала лишь лакомства и деликатесы. Часто она возвращалась с пустыми руками: не находила ничего, что выглядело бы так, как ей хотелось, и злилась на бестолковых продавщиц. Терпение мое истощалось, но я боялся за нее. Когда она высовывалась из окна, я как бы невзначай подходил к ней сзади, делая вид, будто тоже хочу выглянуть на улицу. Я видел, как она то и дело спотыкается, наталкивается на все углы в доме. Однажды, взглянув на книжный стеллаж, который она смастерила несколько лет назад, я по-настоящему испугался, обнаружив, что он все еще цел и по-прежнему стоит на своем месте. В эту минуту мне стало ясно: я потерял Юдит и даже свыкся с потерей. Лицо ее становилось все задумчивей, но и эту задумчивость я уже не мог выносить.

Теперь ты знаешь, как я здесь очутился.

Сразу по приезде в Рок-Хилл я позвонил в отель в Филадельфии и сообщил свой адрес и телефон. Потом чем больше я рассказывал про Юдит, тем больше забывал о ней и уже не думал, что она может объявиться где-то поблизости. Мне казалось, все уже отрезано. Однажды вечером мы сидели на веранде, ребенок ушел к себе и, лежа в кроватке, громко сам с собой беседовал, мы прислушивались, время от времени переговариваясь вполголоса. Хозяева, наша любовная парочка, угнездились на софе под одной шалью, Клэр читала «Зеленого Генриха», у меня же в эти дни не было никакой охоты читать, и я просто смотрел на нее. Вдруг зазвонил телефон. Я остановил кресло-качалку и, когда хозяйка ушла в комнаты, уже заранее знал, что звонок мне. Она появилась в дверях и молча указала на трубку. Полупривстав, я на цыпочках, согнувшись, словно извиняясь, прошел в дом. Я сказал «алло» почти шепотом, но никто не отозвался. Я еще раз сказал: «Я слушаю», мне не пришло в голову спросить, кто звонит. В трубке было тихо, я услышал только мощный рокот промчавшегося на большой скорости грузовика, а потом звоночек, напомнивший мне сигнальные звонки на бензоколонках. Больше я ничего не сказал и тихо положил трубку. Даже не поинтересовался у хозяйки, кто меня спрашивал.

Два дня спустя я получил поздравительную открытку с типографским текстом: «Счастливого дня рождения». Перед «счастливого» от руки вписано «последнего». Почерк похож на почерк Юдит и в то же время совсем чужой. Правда, она всегда пользовалась авторучкой с пером, а тут писали шариковой. К оборотной стороне открытки рядом с адресом была приклеена фотография, снятая «поляроидом»: крупным планом – и, следовательно, нечетко – сфотографированный револьвер, из непровернутого барабана торчит патрон. До меня не сразу дошло, что это угроза, и только потом я сообразил и принял к сведению как нечто само собой разумеющееся: она собирается меня убить. По правде сказать, я не верил, что Юдит на такое способна, но само ее намерение вызвало во мне нечто вроде гордости. «Теперь, по крайней мере, со мной не случится ничего другого», – подумал я; в угрозе Юдит мне виделась формула заклятия от всех прочих бед и опасностей, включая несчастные случаи. «Теперь-то уж тебе ничего не страшно», – утешил я себя и на радостях даже обменял все оставшиеся чеки на наличные.