реклама
Бургер менюБургер меню

Петер Хандке – Короткое письмо к долгому прощанию (страница 20)

18

– Желтая неоновая обводка шпиля над «Холидей-Инн», – вспомнил я.

Художник и его жена показали мне свои ладони. Руки женщины, которая всегда только дорисовывала на его картинах небо, были едва различимы, зато руки мужчины светились в пепельной мгле явственной желтизной.

– Это цвет воспоминания, – сказал мужчина. – И чем дольше на него смотришь, тем глубже уходишь памятью в прошлое, пока не дойдешь до самого дна. И наступает мгновение, когда, уставившись на этот цвет, уже просто грезишь.

– «In the days of gold» [33], – произнесла вдруг женщина, и слова ее прозвучали словно издалека.

Окно погасло, но его свет еще некоторое время стоял в глазах, куда ни глянь, слепящим пятном. Клэр вышла, жуя кусок хлеба, оставшийся после ребенка. Потом мы опять сидели на веранде и слушали старые пластинки. Хозяева наши то и дело напоминали друг другу, что с ними было, когда появилась та или иная пластинка.

«I Want То Hold Your Hand» [34].

– Мы тогда пили ледяное пиво из запотевших кружек в мексиканском ресторане под Лос-Анджелесом.

«Satisfaction» [35].

– А помнишь, какой тогда был шторм, ветер гонял надувные матрасы по всему пляжу, прямо как мячики?

«Summer In The City» [36].

– А тогда мы последний раз получили деньги от родителей.

«Wild Thing» [37].

– Ой, а тогда мы жили как пауки в банке.

«The House Of The Rising Sun» [38]

Они все больше входили в раж, как вдруг Клэр сказала:

– У вас теперь на все случаи жизни есть свой гимн, так что вам нечего бояться неприятностей. И все, что вам еще предстоит пережить, будет только дополнением к коллекции ваших переживаний.

Я заметил на это, что в моих воспоминаниях все, что я некогда пережил, не воскресает, а будто только в воспоминании впервые и происходит по-настоящему.

– И от этого долгий путь начинает казаться совсем нескончаемым, пощечина, полученная когда-то, горит на лице вдвое сильней. И я с изумлением думаю: да как же я все это вынес?

– Отец у меня был пьяница, – сказал я таким тоном, словно хотел только исполнить свою вариацию фразы «Му father was а gambling man» [39] из «The House Of The Rising Sun». – Лежа в постели, я часто слышал из-за стенки бульканье – это он наливал очередной стакан. Сейчас, когда я об этом вспоминаю, мне хочется схватить цеп и размозжить ему голову, тогда я только старался поскорее уснуть. Еще ни одно воспоминание не приводило меня в доброе расположение духа. Другое дело, когда вспоминают другие, тут мне подчас удается освободиться от своей памяти и испытать тягу к прошлому. Однажды, к примеру, я слышал, как одна женщина сказала: «Помню, я тогда еще очень много овощей на зиму законсервировала», и при этих словах я с трудом сдержал слезы. Другая женщина, я даже в лицо ее толком не помню, видел ее всегда только со связкой скользких сосисок на руке в ее мясной лавке, сказала как-то раз: «У моих детей еще тогда коклюш был, пришлось лечить их самолетом», и я испытал вдруг приступ острой зависти к этому ее воспоминанию, мне захотелось немедленно вернуться в детство, когда у меня тоже был коклюш. И с тех пор всякий раз, когда я читаю, как кого-то лечат от коклюша самолетом, мне представляется что-то навсегда упущенное, чего мне уже никогда не наверстать. Вот почему, кстати, меня иногда странным образом притягивают вещи, которые вообще-то мне совсем безразличны.

– Но когда ты говоришь про Зеленого Генриха, ты, по-моему, веришь, что сумеешь наверстать его переживания и его жизнь, – прервала меня Клэр. – Хотя ты человек совсем другой эпохи, ты веришь, будто можно повторить его время, будто можно так же, как он, преспокойненько по порядку все переживать, умнея от переживания к переживанию, чтобы в эпилоге твоей истории предстать окончательно сформировавшимся и совершенным.

– Я знаю, теперь невозможно жить так, как Зеленый Генрих, чтобы все одно за другим, – ответил я. – Но когда я читаю о нем, со мною творится в точности то же самое, что и с ним, когда он однажды, «лежа под тенистыми купами леса, всей душой впитывал в себя идиллический покой минувшего столетия». Так и я, читая его историю, наслаждаюсь образом мыслей другой эпохи, когда еще полагали, что человек со временем непременно меняется, был один – стал другой, и что мир открыт буквально перед каждым. Между прочим, мне вот уже несколько дней кажется, что мир и вправду открыт передо мной и что с каждым взглядом я познаю в нем что-то новое. И до тех пор, пока я могу испытывать наслаждение этого – по мне, так пусть даже и минувшего – столетия, до тех пор я буду принимать его вдумчиво и всерьез.

– Пока у тебя деньги не кончатся, – заметила Клэр, на что я, думавший в этот момент о том же, показал ей толстую пачку долларов, обмененных недавно на чеки. Любовная пара сопровождала наш разговор снисходительными улыбками, поэтому мы замолкли и стали слушать пластинки, а также истории, которые наши хозяева, иногда не сходясь в мелочах, присовокупляли к каждой пластинке, пока ночь снова не высветлилась и не выпала роса. Только когда хозяева начали опасаться, что пластинки попортятся от росы, мы встали и отправились спать.

Вечером следующего дня – когда мы с Клэр, препоручив ребенка заботам наших хозяев, собирались на «Дона Карлоса», первый спектакль немецкой труппы, – мне пришла срочная бандероль: небольших размеров коробка, тщательно перевязанная бечевкой, адрес надписан печатными буквами и как будто левой рукой. Я удалился за дом, взрезал обертку садовыми ножницами и осторожно развернул. Оказалось, коробка обтянута еще и проводками, они сходились в одной точке под красной сургучной нашлепкой. Я стал взламывать печать – у меня свело руку. Я еще раз взялся за оба проводка, и руку свело снова. Только тут я понял: проводки дергают током. Я натянул резиновые перчатки, оставленные хозяевами в развилке ствола, и содрал проводки с коробки. Попытался отложить проводки – выяснилось, что они соединены с содержимым коробки. Поддавшись непроизвольному – была не была! – импульсу, я дернул проводки – с коробки слетела крышка, но больше ничего не произошло. Я заглянул внутрь и увидел всего лишь маленькую батарейку с подсоединенными проводками. Я знал: Юдит достаточно ловка и изобретательна, чтобы смастерить и кое-что посерьезней, но все же мне было не до смеха. Этот слабенький удар током, который она мне нанесла, – я вдруг услышал его как тонкий и совсем тихий писк, от которого меня всего так и передернуло. Меня покачнуло, я сам себе наступил на ногу. Что все это значит? В чем дело? Что с ней опять стряслось? Разве не все кончено? Мне даже думать об этом не хотелось, и только одно я понял: пора уезжать. Трава вокруг вспыхнула зеленым, потом снова поблекла, в уголках глаз у меня опять забегали ящерки, все предметы сразу как-то съежились, стали просто обозначением предметов, я отпрянул, пригнулся, увертываясь от насекомого, которое зашуршало внизу, под кустами, – оказалось, это вдалеке затарахтел мотоцикл. Я спустил коробку в мусоропровод и пошел к Клэр, она уже ждала меня в машине. Взявшись за ручку дверцы, я заметил, что на мне все еще резиновые перчатки.

– Прелестный желтый цвет, ты не находишь? – спросил я, лихорадочно их стягивая.

Клэр не страдала избытком любопытства. Когда я захлопывал дверцу, пальцы от соприкосновения с металлом снова свело.

Театр построен во времена пионеров. Настенная роспись внутри создает иллюзию множества примыкающих залов: в вестибюле хочется взойти по лестнице – но лестница оказывается нарисованной, хочется поставить ногу на цоколь несуществующей колонны, ощупать барельеф, но барельеф коварно превращается под руками в ровную поверхность стены. Сам зрительный зал скорее тесен, но по бокам и над ним много лож, в полумраке из-за портьер там уже посверкивают бинокли. Пальто и шляпы надо брать с собой. Спектаклю предшествовала небольшая церемония: декан университета приветствовал заведующего репертуаром театра, который на время гастролей по совместительству исполнял еще и обязанности главного режиссера. Что-то в этом человеке показалось мне знакомым, я вгляделся получше и узнал давнего приятеля, с которым мы раньше часто и подолгу беседовали. Декана и режиссера сменили на сцене представители здешней немецкой колонии, все в одинаковых костюмах. Сперва они спели куплеты, а потом представили в живых картинах, как их предки прибыли в Америку и обосновались на новых землях. До эмиграции, еще до 1848 года, они ютились в захолустных немецких городках, в тесноте, мешали друг другу и в работе, и в развлечениях, свободы ремесел не было, инструменты валялись без дела, а владельцы не могли их употребить. В американских картинах исполнители сразу разошлись по всей ширине сцены. В знак того, что каждый может наконец заняться излюбленным ремеслом, они обменялись инструментами. И для развлечений теперь было раздолье. В последней живой картине они изобразили танец: мужчины застыли, взметнув над головой шляпы и подняв колено чуть ли не до груди, только один стоял подбоченясь, широко расставив ноги, женщины замерли на цыпочках, развернувшись на бегу, одной рукой держа за руку партнера, другой – слегка приподняв подол платья, и лишь партнерша мужчины, который упирал руки в бока, встала против него, почти вплотную, глаза в глаза, бесстыдно задрав обеими руками подол платья. Они стояли перед занавесом чуть покачиваясь, у мужчин по лбу струился пот, ноги женщин подрагивали от напряжения. Потом все они разом вскрикнули – пронзительным, на грани визга, типично американским вскриком, – и танец начался по-настоящему: шляпы еще раз дружно взмыли ввысь, в тот же миг из оркестровой ямы вскинулись трое музыкантов, уже играя – двое вовсю наяривали на скрипках, на шеях у них вздулись толстые жилы, третий, которого все это словно не касалось, методично распиливал контрабас. Потом, с последним ударом смычка, музыканты опустились на свои места, танцоры поклонились и вприпрыжку разбежались, подталкивая друг друга, а в это время занавес уже раздвигался, и в его проеме, медленно шествуя вместе с монахом из глубины сцены, возник принц Карлос.