Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 75)
Неудивительно, что она и в коммуне продолжала привычный ей образ жизни и не хотела хоть сколько-нибудь сносно работать, а поэтому коммуне, кроме вредного влияния на коммунарок, ничего не давала.
Итак, Страго как любезный кавалер заставлять ее получше относиться к работе не мог. А между тем ясли стали все больше походить на свинарник. Матери стали говорить, что они разберут детей по домам, осаждали меня просьбами что-нибудь предпринять.
Так как исправить Катю надежды не было, оставалось только убрать ее из яслей. Для этого я решил провести собрание матерей-коммунарок и руководить им попросил учительницу Бобыкину. Она была очень зубастая, к тому же с Катей они враждовали, поэтому я был уверен, что они доведут Катю на собрании до того, что она сама запросит отставки. Так оно и вышло, она отказалась от яслей.
Я предложил ей заведовать огородным хозяйством — слыхал, мол, что вы любите это дело. Она согласилась, и как будто все утряслось.
Но я не все учел. Не учел людской низости и подлости. Страго и Бровин после этой истории перестали со мной разговаривать: как же, обидел даму их сердца. А Пустохин, когда приехал на несколько дней в коммуну, даже постарался со мной не встретиться.
Уезжая, он оставил мне пространное письмо, в котором обвинял меня в том, будто я восстанавливаю коммунаров против агрономов, и писал, что он и Бровин вынуждены будут уйти из коммуны и что Страго тоже собирается уходить.
Такого оборота я никак не ожидал. Передо мной встала дилемма: или получить обвинение в спецеедстве, то есть в том, что я выжил из коммуны специалистов, да хуже того, еще и двадцатипятитысячника. За это мне, конечно, было бы несдобровать. Оправдываться было бы трудно, ведь уходить собирались сразу трое, одно это подтверждало мою вину. Или надо уходить подобру-поздорову из коммуны самому.
Уходить мне, конечно, не хотелось, жаль было оставлять начатое дело. Да и коммунаров это огорчило бы, особенно женщин, которые со всеми волнующими их вопросами шли ко мне. Они верили, что я из любых затруднений найду выход и боялись, что без меня никто не сумеет ими руководить.
И все же пришлось решиться на уход. В частности еще и потому, что мне стало трудно оставаться полезным коммуне: влиять на дела и руководство я не мог, потому что Страго со мной не разговаривал, а моя близость с коммунарами стала бы истолковываться как натравливание их на эту руководящую группу[452].
Я знал, конечно, что мой уход коммунары не смогут правильно понять, что он будет расценен ими как ренегатство, и что, наконец, много заговорит об этом и окружающее население. Поэтому решил уехать из района вообще. С первыми пароходами я отправил жену с Леонидом к Феде в Иваново-Вознесенск в надежде, что жене удастся там устроиться хотя бы уборщицей. А сам, написав пространное заявление в райком, пошел с ним туда лично.
В райкоме согласились с тем, что мне в коммуне оставаться нельзя. Вернее, они определили — незачем, ввиду наличия там руководителя в лице Страго. Но из района отпустить отказались, решив использовать меня на руководящей работе в райколхозсекции.
В это время в райкоме появился уполномоченный крайкома, некто Дунаев. Он настаивал, чтобы меня отпустили на курсы инструкторов при Крайльносоюзе, которыми он как раз заведовал. Райком и его не послушал. Тогда он дал мне записку в окружком и я с нею и с выпиской из протокола райкома поехал в Устюг. Там мне сразу же дали путевку на курсы.
С той поры коммуна была для меня потеряна. Да и вообще я потерял свою точку в жизни.
Часть 6. Трудные годы
Вохма
Да, с уходом из коммуны я потерял свою точку в жизни. Учеба на курсах меня интересовала мало, так как готовили нас для организации и руководства поселковыми товариществами. Но по окончании курсов меня сочли пригодным в инструктора при крайльносоюзе и я с трудом, только через крайком партии, добился, чтобы меня направили работать в район.
Избрал я Вохомский район[453] и приехал туда в конце августа. По пути из Архангельска в Вохму заезжал в коммуну. Жена была уже дома, на работу в Иванове она не устроилась, а Леонид остался у Феди. Заезжал я только затем, чтобы взять кой-какие свои вещи, не пробыл в коммуне и одних суток.
Провожая жену в Иваново, я надеялся, что она там обоснуется, живя в городе около Феди и имея при себе же и Леонида, сумеет освоиться с жизнью врозь со мною. Дело в том, что трещина в совместной нашей жизни была непоправимой, во взаимоотношениях повторилось прежнее, частые ссоры, которые для нас обоих не были удовольствием. Мне просто хотелось остаться одному. Не потому, что я считал холостяцкую жизнь для себя более удобной, а просто хотел не жить ни с той, ни с другой, чтобы никоторой не было обидно. Может, тогда одна из них станет относиться ко мне безразлично или даже возненавидит.
Казалось бы, чего проще: уехав в Вохму, никоторой не писать. Но этого я не мог, не мог отказать в переписке первым. Вот если бы одна из них сама перестала писать. Но едва я дал свой адрес, жена стала осаждать меня письмами, в которых непрестанно жаловалась на трудности жизни в коммуне, на притеснения и спрашивала, когда я достану ее к себе.
Но этого же добивалась и Ольга. Она писала, что в связи с ликвидацией окрсобеса остается без работы. Я написал ей, что если есть хоть какая-нибудь возможность устроиться в Устюге, то надо устраиваться там, так как в Вохме очень плохо со снабжением. Это было правдой: я в это время получал по карточке[454] 350 граммов хлеба в день да скудный, противный обед в столовой, уже без хлеба. Но, боясь прямым отказом довести ее опять до безумного поступка, я написал, что решай, мол, сама, там ли оставаться или ко мне приезжать.
После такого неопределенного письма она дает мне телеграмму: «Ехать мне в Вохму или нет?» Мне послышалась в ней отчаянная мольба, и я ответил ей «Приезжай» и стал ждать. Но вместо приезда я через некоторое время получаю от нее маленькую посылку — граммов 300 конфет и с пригоршню белых сухарей. Я знал, что она послала не лишнее, а последнее: тогда и в городе конфеты давали только по карточкам, граммов по 300–500 в месяц, а в Вохме я их и совсем не видел.
В посылку было вложено письмо, в котором она писала, что 10 дней ждала ответа на свою телеграмму (мою она почему-то не получила), все сидела на увязанном багаже и ревела, а теперь, не дождавшись ответа, едет в Архангельск.
Ну, что ж, думаю, может, и к лучшему, что пропала моя телеграмма: уедет, устроится в Архангельске и, может быть, постарается выбросить меня из головы. Но, с другой стороны, я беспокоился: а что если она от отчаяния выбросится вместе с ребенком с парохода в Двину? Или в Архангельске, не сумев устроиться, погибнет? Время было такое, что все было трудно достать, да и денег у нее, конечно, было не больше, как на проезд до Архангельска.
Через некоторое время я написал своей знакомой по Богоявлению Рыбиной (Ольга, несомненно, рассчитывала на ее помощь). Не зная адреса, послал письмо на крайком партии, но ответа не получил. Потом однажды получаю телеграмму от Ольги такого содержания: «Выехала в Устюг, пока не устроилась, Красная, 43, Ивлева». Я, конечно, понял, что она теперь в Устюге без копейки. А ведь не одна, с ней ребенок. В тот же день перевел ей телеграфом 40 рублей и, оказывается, очень кстати: как она потом рассказывала, у нее действительно не было денег, и знакомые, у которых она остановилась, позволили ночевать только две ночи.
Вскоре ей удалось устроиться прачкой при педтехникуме, и она снова стала умолять меня взять ее к себе. Я рассудил, что жена в коммуне все же в лучших условиях: как никак, имеет все же свой угол, может подработать шитьем и теперь она одна (я надеялся, что Леонида Федя оставит при себе). Словом, она меньше во мне нуждается, да к тому же у нее серьезные основания чувствовать ко мне неприязнь, поэтому она легче примирится с тем, что мы не будем вместе.
Итак, я решил достать Ольгу к себе. Но сначала я изложил свои соображения в письмах к Феде — на предмет, так сказать, морального признания моего поступка, а также в надежде, что он из участия к матери постарается как-нибудь устроить ее вблизи от себя, чтобы она не чувствовала себя всеми покинутой.
С тем, что я схожусь с Ольгой, он согласился, признав, что иного, лучшего выхода он не видит и считает, что ничего в этом особенно плохого нет. Но к матери он впоследствии проявил мало участия, даже материально поддерживал ее весьма слабо, хотя у него были к тому возможности. В нем как бы отсутствовало сыновнее к ней чувство.
Однажды, когда он уже был техником и работал на монтаже электростанции в Донсоде[455], он мне писал, что, зарабатывая в месяц рублей 350–400, все как-то не может урвать, чтобы послать матери и Леониду (который тогда жил опять с ней). Я ответил ему, что никак этого одобрить не могу и напомнил, что мать для него не жалела и последнего. Вскоре после этого получил от жены письмо, в котором она хвастала, что получила от Феди 50 рублей. А между тем Федя мог бы без особого для себя ущерба посылать такую сумму ежемесячно.
Я по приезде в Вохму посылал ей в месяц рублей 15–25, больше не мог, потому что получал первое время всего около ста рублей, из которых надо было еще посылать Ольге, а когда она приехала — жить на эти деньги втроем.