Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 57)
Минут через 10 зашел и тот парень. Стрелочник разговаривал с ним, а я смотрел, изучая его. На вопрос стрелочника, куда он правится, парень ответил, что едет до такой-то станции, ждал было поезда в Новониколаевске, да там очень много шпаны, поэтому он решил сесть здесь, на ходу, когда поезд тронется из Кривощекова. Кроме того он рассказал, что у него есть дядя в Харбине, у которого очень крупная торговля, и еще многое в том же духе. Одет он был в полушубок едва не до колен, подпоясанный вместо ремня веревкой. Когда он узнал, что я остаюсь у стрелочника работать, он не стал больше «ждать поезда», вышел из будки и, перейдя пути, двинулся перпендикулярно им прямо по кустам.
Я спросил у стрелочника, что это был за человек.
— А это охотник за горбачами.
— За какими горбачами? — не поняв, переспросил я.
— А вот за такими, как ты. У нас так зовут ходоков, потому что они всегда ходят с «горбом» — котомкой.
— Но у меня же нечего взять.
— Как нечего? А вот ботинки на тебе, десятку стоят. Да ведь и не мог он знать, что у тебя нет денег, он узнал бы это, только когда тебя укокошил да проверил карманы. Чем дальше, тем больше я убеждался в неприветливости Сибири в сравнении с нашим краем.
Сшив стрелочнику тужурку, я перешел в Толмачево и нашел там первого же дня себе работу. Необычайно высокие, выросшие за зиму сугробы в селе еще почти не начали убывать, но в степи уже были прогалины, поэтому, ввиду острой бескормицы, скотину уже выгоняли в степь, неподалеку от села. У первого моего хозяина, которому я шил, оставалось еще сена с волочужку[384], пудов десяток, и он на пару своих лошадей давал фунтов 15–20 в сутки, а у большинства, кроме соломы с крыш, никаких кормов уже не осталось. Соседи завидовали моему хозяину, считая его чуть ли не богачом.
Но богачом он не был. Я как раз у него проводил Пасху. И вот жене его хотелось по старой традиции приготовиться к празднику, а кроме ржаной муки никаких продуктов не было. Когда муж куда-то вышел, она мне сказала: «Есть у меня с пригоршню белой мучки, давно уж храню, а теперь думаю состряпать кулич, да боюсь, мужик спросит, где взяла». А потом похвастала, что и маслица есть в запасе чайная чашка. И так она кулич, правда, очень маленький, все же состряпала. Этот кулич да два яйца составляли все, что они имели к празднику. Когда стали в Пасху обедать, они одно яйцо подложили мне, оставив себе на двоих тоже одно. Но я нашел неудобным воспользоваться их добротой и предложил им яйцо съесть самим, говоря, что я вот вернусь в город, так смогу себе купить. А кулича попробовал.
Так они, эти «богачи», жили в то время. Объяснялось это сильными неурожаями в течение нескольких лет подряд. А так дом у них был одним из лучших в селе, и в прежнее время они, видать, жили крепко. На дворе у них стояли три амбара, и хозяин рассказывал, что прежде все они насыпались полные пшеницей, а иногда она не помещалась, и тогда ее прямо с поля возили в город продавать.
Во второй день Пасхи я пошел поболтаться по селу. В одном месте набрел на группу мужиков, собравшихся, чтобы провести время. По их виду нельзя было предположить, что у них праздник: одеты они были в такое неприглядное лохмотье, что их можно было принять за золоторотцев, вступив с ними в беседу, я откровенно им сказал, что они одеты далеко не по-праздничному, что у нас сибиряков не такими представляют. У нас про Сибирь идет слава, что живете вы здесь очень богато, хлеба у вас так много, что он никому не нужен, и поэтому амбары у вас не запираются.
— Чё, паре, это верно, что амбары-то не запираются, потому что в них ничего нет. А ты ехал сюда, поди, думал, калачи здесь на березах висят?
За высоким сугробом я увидел убогую избушку. Избушкой ее даже трудно было назвать, в своем месте я и бани такой худой и покосившейся не видел. Она накренилась на бок едва не под 40 градусов, боковое окошечко наполовину ушло в землю. Около избушки стояли хозяева, муж и жена, оба лет тридцати, и кормили почерневшей от времени и дождя соломой с крыши клячу, имевшую отдаленное сходство с лошадью. Жена резала солому серпом в старую кадушку, а муж ворошил ее там руками, как бы надеясь этим возбудить аппетит у клячи. Но, несмотря на это, она очень лениво забирала в рот по соломинке. В уткнувшееся в землю окошечко, наполовину заткнутое грязными тряпками, выглядывали двое худых и грязных детишек.
Я спросил: «А что же, посыпать-то солому нечем? Ведь она уж сгнила, совсем несъедобна». — «Чем же посыпать, когда и себе-то кой-как вот пуд отрубей достали, а съедим их и тогда не знаем, что будет». — «И давно вы так живете?» — «Давно», — последовал ответ. «И как вы думаете выходить из этого положения?» — «А кто знает, как».
Эта их покорность своей участи, отсутствие стремления искать выход из положения поразили меня больше, чем сама их беспросветная бедность. Между тем фигуры их не были жалкими, а лица глупыми. Муж был атлетического сложения, и лицо его казалось энергичным.
Пока я жил в этом селе, мне часто приходилось наблюдать, как семьи не устроившихся переселенцев приходили за милостыней. Просили они не как профессиональные нищие, а робко, неуверенно, как бы вперед зная, что им не подадут. И большей частью именно так и случалось. Мало того, что не подадут, еще наругают: «Чё вас лешак-от нанес, робить вам дома неохота, думаете, в Сибири для вас на березах калачи висят!» Таких не устроившихся было в каждой деревне битком набито, некоторые жили уже по году, даже по два. Все, что можно было проесть, проели, а работы, хоть какой-нибудь, хотя бы за кусок хлеба, не было.
В местной газете я прочитал, что в одном Минусинском уезде только самовольцев, то есть неплановых переселенцев было свыше 30 тысяч человек. Все вокзалы были переполнены переселенцами: одни ехали туда, а очень многие уже обратно. Возвращавшиеся были в большинстве изнуренные, оборванные, обовшивевшие, детишки у многих здесь умерли. Видя все это, я содрогался от мысли, что я своих коммунаров затянул бы в такие условия.
Если бы я не был ходоком от коммуны, я, пожалуй, остался бы хотя лето прожить в Сибири, чтобы более основательно рассмотреть сибирскую жизнь. Но этого нельзя было сделать: мои коммунары с нетерпением ждали меня, надеясь, что как только я вернусь, они тронутся в путь, в «обетованную землю». Мне тяжело было сознавать, что придется их разочаровать.
Не остался я также и в Вятке, где Сидоров обещал меня устроить. Вернувшись домой, я собрал коммунаров и сделал им доклад о положении дел. Я старался их убедить, что переселяться нам из своего места нет надобности, что нигде нет молочных рек с кисельными берегами. Нарисовал, как умел, картину бедственного положения переселенцев в Сибири.
Пока я ездил, состав коммуны увеличился до 115 едоков. Несмотря на мои увещевания, некоторые из коммунаров все же уехали в Сибирь по-единоличному, распродав все свое хозяйство. Через год они вернулись, что называется, босы и наги.
Избач
Как уже говорилось, у себя дома мы организовать общее хозяйство не могли, так как члены коммуны были не только из разных деревень, но и из разных сельсоветов, поэтому получить землю в одном месте было нельзя. Коммуну пришлось распустить.
Перед поездкой в Сибирь я перевез в свое хозяйство свояка[385] с его семьей. Он тоже вступал в коммуну, но я вводил его в свое хозяйство еще до ее организации, имея в виду передать ему впоследствии свое хозяйство: сам я решил в любом случае больше в хозяйстве не работать.
Теперь, когда дело с коммуной не получилось, я решил искать себе занятие вне сельского хозяйства, поэтому уговорил свояка оставаться у нас на Юрине, и он согласился.
Когда я перед поездкой в Сибирь был по делам коммуны в Райисполкоме[386], председатель его Виноградов уговаривал меня не ездить в Сибирь, а распустить коммуну и идти к ним служить, говоря, что из коммуны все равно ничего не получится. Помню, я ему ответил: «Нет, раз с объявлением НЭПа социализм в масштабе всего государства отодвигается на неопределенное время, я хочу его создать хотя бы в миниатюре, чтобы все же пожить в социалистическом хозяйстве», — «Ну ладно, — говорит, — поезжай, попытай, а если дело не выйдет, то приходи к нам служить».
Узнал он меня при таких обстоятельствах. Однажды в райцентре — Богоявлении[387] — был диспут безбожников с попом. Я на него попал случайно: привозил Федьке продуктов, он тогда первую зиму ходил в семилетку. Одет я был в балахон, сукманные штаны и лапти — потому что другой, лучшей одежды тогда у меня не было. Все же остальные, собравшиеся на диспут, не только служащие, но и крестьяне были одеты в хорошие черные костюмы, поэтому я чувствовал себя неловко, старался держаться в сторонке. Но слушал внимательно.
Вводный доклад делал Шушков Илья Васильевич. После него на трибуну поднялся поп Заплатин. Выглядел он пророком-проповедником: был худощав, строен, говорил с артистическими жестами, толково и красиво. Несмотря на популярность Шушкова среди крестьян Богоявленской волости и то, что на диспут собралась сравнительно передовая, мыслящая часть крестьянства, поп своим красноречием начал заметно склонять симпатии части аудитории на свою сторону и чем дальше, тем более уничтожающе громил докладчика. Он цитировал средневековых и более поздних ученых и, сопоставляя их с «учителишкой» Шушковым, восклицал: «Вот этот недоучка, учителишко вздумал отвергать то, что признавали и во что верили эти великие люди, создавшие мировую науку!»