Павел Зайцев – История моей жизни. Записки пойменного жителя (страница 32)
Почти в каждом доме была чесотка. Меряя своих заказчиков, я старался к ним не прикасаться. Грязный вид стряпухи, особенно ее грязные руки вызывали отвращение к пище, но делать нечего, приходилось, набравшись мужества, какой-то минимум ее проглатывать. Жене с детьми тоже жилось несладко, к тому же в одной избе с хозяевами.
Неудивительно, что сравнительно обеспеченная жизнь в Архангельске была для нас хорошим воспоминанием. Там, кажется, не случалось со мной и приступов «бешенства», какие случались после.
Как ни тяжело вспоминать это, а тем более излагать на бумаге, но для полноты картины нашей мытарственной жизни необходимо сказать и об этом. Я, мечтавший когда-то о тихой, мирной, полной любви семейной жизни и негодовавший на своего отца, бившего мать, приходил временами в такое исступление, что колотил не только жену, но и своего столь любимого маленького сыночка. После совершения такой бессмысленной жестокости я готов был рвать на себе волосы и завыть от отчаяния.
Мне хотелось, чтобы жена, когда я приходил в исступление, дала бы мне смелый, решительный отпор, например, вооружившись хотя бы ножом, заявила бы, что она не позволит себя бить. Мне кажется, что тогда я проникся бы к ней уважением, которое удержало бы меня от рукоприкладства. Но у нее было единственное средство защиты — слезы, а они меня приводили в еще большее исступление.
Побив ее, я пытался оправдать себя тем, что, мол, она сама доводит меня до этого своим дурным характером. Но что я мог найти в свое оправдание, когда истязал ребенка!
Я часто задумывался, в чем причина того, что я одновременно и люблю, и истязаю? Не в том ли, что я вырос и жил под зверским гнетом отца и поэтому, может быть, стал просто ненормальным? Не знаю, ответа я не нашел и до сих пор. Может быть, мне следовало тогда полечиться в психиатрической больнице.
Часть 3. Война и плен
Ухожу на войну
В конце декабря я получил извещение о мобилизации. Пришлось работу прекратить и семью отвезти к тестю, больше мне их оставить было негде. Жену я старался успокоить, говоря, что с худой ногой меня на войну не угонят, только, мол, до комиссии, а оттуда опять вернут. Но сам я в это плохо верил, так как знал, что на войну берут всяких, не бракуют, лишь бы мог винтовку таскать.
Отправляли нас, мобилизованных, 5 января 1915 года, как раз на Крещенье — престольный праздник нашего прихода. У всех, кроме нас, было наварено пиво. Мобилизованным хотелось бы провести праздник дома, но война не ждала, ей нужно было пушечное мясо.
Для отправки все собрались в Нюксеницу. Провожавшие и провожаемые ревели, прощались, целовались. Меня из родных провожали только жена да теща. Я им крепко наказал, чтобы они обо мне не ревели, теще, очень слезоточивой, даже шутя пригрозил напинать ее, если она будет причитать и цепляться за меня. Жене стоило больших усилий, чтобы не разрыдаться, я видел в ее глазах безграничную тоску. Мне хотелось сказать ей что-то большое, важное, но слов не находилось и я только повторял одно и то же: «Не горюй, ведь я скоро вернусь, меня не возьмут».
До Устюга нас везли на переменных, от станции до станции. На каждой станции нас ожидали готовые подводы, лошадь на двоих. В пути, чтобы заглушить тоску, мы, хотя были все трезвы (продажа вина была закрыта в начале войны), горланили песни, неуклюже шутили, беспричинно хохотали, словом, вели себя как ненормальные.
Пел до хрипоты и я, острил, притом довольно удачно, успешно смешил своих спутников. Этим отличался я и позже, когда ехали от Котласа до Ярославля и от Ярославля до Варшавы в теплушках. Смеяться мне, конечно, не очень хотелось, внутри точила, не давала покоя грусть, мысленно я был со своей любимой семьей, оставленной без всего и на подворье. Но как только я начинал что-нибудь рассказывать, мои спутники, не дожидаясь самой соли шутки или анекдота, разражались хохотом. Это меня подзуживало еще больше, и я становился неиссякаемым. Так мы всю дорогу заглушали в себе то, о чем было тяжело говорить. Но про себя каждый думал тяжелую думу: придется ли вернуться домой и увидеть своих родных?
В Устюге была нам, конечно, врачебная комиссия, но она была только для формы: не браковали, если пришел без костылей. Видя это, я не стал и заявлять о своей ноге.
На дворе воинского присутствия воинский начальник сказал нам напутственную речь. Наверное, чтобы подбодрить и успокоить нас, он сказал, что вряд ли нам придется доехать до фронта: есть надежда, что скоро будет заключен мир. Нам, конечно, хотелось этому верить.
Выбрав свободное время, я пошел на квартиру к Шушкову. Он жил в Устюге после отбытия срока в тюрьме, занимался тем, что давал уроки на дому детям устюгских бар, а жена его учительствовала. Она была сестрой тогдашнего нашего нюксенского учителя Звозскова.
На мой мужицкий взгляд они жили неплохо: квартира была приличная, хорошо обставленная — словом, такая, в которой я не мог чувствовать себя свободно.
Шушков, узнав, что я еду на войну, стал говорить, что эта война для нас, русских, является освободительной от немецкого засилья.