18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Смолин – Красный генерал Империи 2 (страница 3)

18

Не «один» в смысле «один-единственный». Один в смысле — первый из тех, кто будет.

После обеда я зашёл в малый кабинет.

Там было тихо. У окна, за маленьким овальным столом, при двух свечах в жестяных подсвечниках (день был серый, темнело уже к четырём), сидели двое.

Спиной к двери Северцов. Свой, в полевом тёмно-зелёном кителе с погонами поручика, с пером в правой руке, с раскрытой тетрадью перед собой. Тетрадь большая, переплёт чёрный, под ней стопка отдельных листов. Он писал быстро, мелко, не отрываясь.

Напротив него Воронин. Я его не сразу узнал: зимой в комнате Воронин надевал старый облезлый полушубок поверх рубахи и сидел в нём, как в тёплой избе. Седые волосы у него отросли за прошлый год, и теперь свисали почти до плеч, по-стариковски. Лицо обветренное, в морщинах, с серыми внимательными глазами. Он что-то рассказывал спокойно, негромко, поясняя пальцем по разложенной перед ним карте. На карте, я узнал её, был Уссурийский край с волостями, нарисованной от руки, Ворониным же.

— …и вот тут, на Анучинском увале, — говорил Воронин, — у нас три села. Анучино, Чернышовка, Виноградовка. Анучино основано в шестьдесят пятом, старосельское. Чернышовка позже, в восьмидесятых. Виноградовка самое молодое, девяносто восьмого года. Вы это в голове себе так и держите: чем моложе село, тем хуже у него урожай и тем тяжелее зимой. Старшие сёла встали на ноги, у них всё в порядке. А молодые — у них и пашни не разработаны как следует, и дома сырые, и в случае неурожая голодают.

— А что государство им? — спросил Северцов. Не как адъютант, как ученик.

— Государство им, Сергей Андреевич, по уставу даёт хлебную ссуду. По уставу. По уставу выдаёт. Но устав один, а хлеб другой. У них в Виноградовке прошлой осенью неурожай был, восемь рублей с десятины вместо двадцати. Они подали прошение через уездного начальника. Прошение пошло в губернское правление. Из правления в министерство земледелия. Из министерства обратно. Когда они ответ получат, у них дети уже от голода — кто умер, кто перенёс. Вот так у нас государство.

Северцов писал, не поднимая головы. Только лицо у него на этих словах было серьёзное. Не возмущённое. Серьёзное.

Я постоял в полуоткрытой двери ещё немного, не входя. Потом отступил, прикрыл дверь, вернулся к себе.

Сел за стол. Подумал.

У меня в кабинете на бронзовой подставке стояла фотография государя. Парадная. В мундире. С орденской лентой. Внимательный, моложавый, чуть рассеянный взгляд. Я на эту фотографию обычно не смотрел: она у меня стояла как полагается, у любого губернатора царской империи стояла такая, я её не убирал. Но сейчас посмотрел.

«Государство им, по уставу, даёт хлебную ссуду».

Я подумал: ну вот, голубчик. Это и есть самое правильное, что у меня в этом доме сейчас происходит. Северцов учится у Воронина про ту страну, которую государь со своего портрета не видит. Никогда не видел. И, скорее всего, никогда не увидит. И через год, когда придут японцы, или через пять, когда придёт что-то ещё, государь будет именно поэтому ничего не понимать.

А мой биограф будет понимать. И его записи пойдут куда положено.

Я отвернулся от фотографии. Подвинул к себе стопку утренней почты, которая ждала второй прокрутки. Принялся за работу.

Через час вошёл Северцов сам.

— Николай Иванович. Я Вам могу занять пять минут?

— Хоть полчаса. Садитесь.

Он сел. У него лицо было слегка покрасневшее, как у человека, который долго работал в холодноватой комнате при свечах.

— Николай Иванович. Вы простите. Я давно хотел Вас спросить и не решался.

— Спрашивайте.

— Я с Яковом Тимофеевичем занимаюсь не первый месяц. Вы это знаете. Соломин Григорий Афанасьевич Вам, я полагаю, доложил.

— Доложил. И поощрил, как я понимаю.

— Поощрил, да. Он мне сам и подсказал, что можно. Я Вам спасибо, что Вы это разрешаете. Я Якова Тимофеевича слушаю и записываю. Я с ним езжу по сёлам, когда удаётся. В прошлом сентябре был с ним в Спасском, в октябре в Раздольном. Я многого не знал. Я рос в военной семье, я кадет с двенадцати лет. Я про переселенцев, про крестьян, про ссыльных ничего не знал. Я узнаю.

— Это важная вещь, Сергей Андреевич. Очень.

— Я хотел Вас спросить. Можно, я буду продолжать?

— А почему Вы спрашиваете?

— Потому что это уже не биография. Это уже что-то другое. Я выхожу за пределы того, что Вы мне поручили в Маньчжурии.

Я долго смотрел на него.

— Сергей Андреевич. Вы ничего из того, что я Вам поручил, не нарушаете. Вы расширяете. Это другая вещь. И это правильная вещь.

— Спасибо, Николай Иванович.

— Я Вам скажу больше. У меня к Вам одно поручение, помимо того, что Вы делаете.

— Слушаю.

— Вы записываете. Вы слушаете. Вы едете с Ворониным по сёлам. Хорошо. Я Вас прошу на этот год собрать у себя в тетради карту края. Не географическую. Социальную. Кто чем живёт, в какой волости что, у кого что болит, у кого что светит. Я к этой карте буду обращаться, когда мне нужно будет принимать решения. Не по Третьему плану. По другому.

Северцов посмотрел на меня внимательно, серьёзно. Кивнул.

— Сделаю, Николай Иванович.

— И последнее. Когда Вы будете писать про Виноградовку и про хлебную ссуду — записывайте не как агитатор, а как военачальник. Сухо. По цифрам. Без оценок. Оценки потом, когда они станут нужны. Сейчас просто фактура.

— Понял.

— Идите.

Он встал, поклонился, вышел. Я остался один.

И вот тут, в этой пустой, тёмной, синеватой комнате с бронзовым львом на столе и фотографией государя у дальней стенки, мне впервые за день стало спокойно.

Не от того, что у меня теперь есть Северцов с социальной картой. Спокойно от того, что он до этого дошёл сам. Я ему не подсказывал. Я только не мешал. Он пошёл к Воронину сам, взял у него знание сам, понял сам, что без этого знания нельзя.

Это значило, что моя работа за три года не пропадает. Что у меня свои растут. Что я в этом доме действительно что-то выращиваю.

Я этого даже Селиванову никогда не сумел бы объяснить. Это я мог объяснить только Татьяне Ивановне. Но Татьяна Ивановна этого и так знала, без объяснений.

Я подошёл к окну. День уже почти кончился. Над Алексеевской в фонарях кружил мелкий, сухой, колючий снег.

К вечеру в доме сделалось теплее, и я разрешил себе небольшое.

Я попросил Артемия растопить камин в кабинете (обычно я этого не делал, обходясь печью, но в этот вечер захотел живого огня) и попросил Феодосию Сергеевну прислать наверх чай с малиновым вареньем и ту шарлотку с антоновкой, которую она пекла по моему любимому рецепту, в чугунной сковороде, с корочкой, посыпанной сахарной пудрой. Это всё была не еда, а детство. Не моё, лопатинское. Гродековское. Александринский сиротский корпус, рождественские праздники, шарлотка от попечительницы. Мне это в моей первой здешней зиме рассказала старая горничная Лукерья, которая помнила Гродекова мальчишкой. Я с тех пор иногда заказывал. Это было тёплое.

Артемий принёс. Поставил поднос на маленький круглый столик у камина, чтобы не нести бумаги на главном столе.

— Что-нибудь ещё, ваше высокопревосходительство?

— Нет, Артемий. Иди.

— Слушаюсь.

Он не ушёл. Помялся.

— Что у тебя?

— Ваше высокопревосходительство. Я, извините за дерзость. Но Феодосия Сергеевна сказала, что Вы на меня третий день не смотрите.

Я улыбнулся в первый раз за день.

— Артемий. Я на тебя смотрю каждое утро. Только ты этого не замечаешь, потому что я в это время в халате и с непрочесанной бородой.

— Это да. Но я к тому, что, может, Вам что нужно? Я подумал, Вы устали от Селиванова.

— Я не устал, Артемий. Я думаю.

— А-а-а. Ну тогда извините.

Он поклонился, вышел.

Я остался у камина один.

Сел в кресло. Положил рядом тетрадь, перо, чернильницу. Налил себе чая. Откусил шарлотки. Корочка хрустнула, антоновка, кисло-сладкая, тёплая, растеклась во рту. Я закрыл глаза.

И мне вдруг не Татьяна Ивановна вспомнилась, нет. Вспомнилось другое. Воскресное зимнее утро у нас в подмосковной квартире, лет тому, наверное, тридцать пять назад. Мне лет сорок пять. На кухне Татьяна Ивановна, в синем халате (тогда был другой, не тот, который в снах теперь), печёт пирожки с капустой. По всей квартире пахнет дрожжевым тестом и капустой. Дети спят ещё. За окном серое, мокрое, оттепельное московское небо, без всякой красоты. Я хожу босой по холодному полу на кухне, наливаю чай, говорю Татьяне Ивановне что-то незначащее про работу, она отвечает что-то незначащее про работу. Между нами ничего особенного не происходит. Просто мы дома. Просто мы вдвоём. Просто дом стоит, и мы в нём есть.

Я открыл глаза.