Павел Смолин – Директор универмага 1988 (страница 2)
— Простите, — сказал я. — Можно воды?
Пауза вышла отличная.
Не потому, что я так задумал, — я просто действительно не мог говорить, во рту было сухо, как в цементе. Но эффект получился правильный: женщина в очках метнулась к столику у стены, где стоял графин, и все пять человек три минуты смотрели, как новый директор пьёт тёплую воду и листает акт дальше.
Три минуты. Мне хватило.
Я не знал ни города, ни года, ни того, чьё это тело. Но я очень хорошо знал, что мне сейчас предлагают подписать, — потому что за двадцать лет я принимал магазины двенадцать раз и трижды принимал их вот так, у человека, который уже уехал.
Мне предлагали подписать не должность. Мне предлагали подписать чужую дыру.
С той секунды, как здесь появится моя подпись, тридцать четыре тысячи семьсот перестают быть недостачей Николая Петровича и становятся моими. Не по бумаге — по жизни. Дыра останется лежать где лежала, а спросят с того, кто последним расписался, и спросят тогда, когда придёт следующая проверка и найдёт всё то же самое плюс накопленное за это время. И вот тогда фамилия в графе будет уже не Копылов.
А отказаться я не мог. Это я тоже понимал совершенно отчётливо, хотя провёл в этом мире четыре минуты.
Приказ уже подписан. Комиссия уже приехала. Отказ означал бы не «я осторожный», а «я не справился ещё до того, как начал», и меня сняли бы через неделю с формулировкой, после которой не берут даже завскладом. За меня всё решили. Мне оставили ровно одно право — расписаться.
Хорошо. Значит, будем работать с тем, что есть.
Я допил воду, поставил стакан и попросил ручку.
Расписался я в обеих графах, аккуратно, стараясь не думать о том, что понятия не имею, как выглядит подпись человека, чьей рукой я это пишу. Никто, слава богу, не сличал.
А потом, не отрывая ручки, приписал ниже, от руки, поперёк оставшегося пустого места:
«Дела и товарно-материальные ценности принимаю с проведением полной инвентаризации в семидневный срок с оформлением результатов отдельным актом. Расхождения, выявленные инвентаризацией, к периоду моей работы не относятся».
Число. Подпись.
И положил ручку.
Секунды три было тихо.
— Это что? — спросила женщина в жакете.
— Оговорка, Тамара Ивановна, — сказал я, и имя выскочило само, из акта, где оно стояло в списке комиссии первым. Лаптева Т. И., начальник горторга. — Обычная.
— У нас так не пишут.
— У вас так не пишут, — согласился я. — Но и не запрещают.
Копылов смотрел на приписку, и с ним происходило то, что происходит с человеком, который на перроне вдруг понимает, что билет не на этот поезд. Он побледнел ровно, как бледнеют не от испуга, а от арифметики. До этой минуты недостача была общая, ничья, растворённая в шести годах без пересчёта. Через семь дней у неё появится дата.
Мужчина в галстуке за спинами не изменился в лице вообще. Только чуть-чуть, самым краем, приподнял бровь — и опустил.
А женщина с папкой, прижатой к груди, вдруг сказала в сторону, негромко, ни к кому конкретно:
— Вообще-то так и положено. По инструкции. При смене материально ответственного лица инвентаризация обязательна.
Она сказала это и сама испугалась, что сказала. Ей было под шестьдесят, у неё дрожал уголок папки, и она произнесла вслух то, что все в этой комнате знали и восемь лет не произносили.
Я мысленно поставил рядом с ней галочку. Первую в этом городе.
Лаптева посмотрела на неё, потом на меня, и я увидел, как она делает выбор — быстро, привычно, как человек, у которого в четыре совещание. Спорить означало вслух объяснять, почему при передаче магазина не надо проводить инвентаризацию. Такое не объясняют при свидетелях. Такое просто делают.
— Проводите, — сказала она. — Ада Львовна, оформите приказ. Николай Петрович, вас в горторге ждут к пяти.
И всё.
Никто не понял, что сейчас произошло. Копылов понял на четверть — он понял, что у него испортился отъезд. Лаптева не поняла вовсе: она увидела бумажную блажь новичка, который решил показать характер, и мысленно записала мне минус за неуместность.
Я провёл черту. С этой стороны черты — шесть чужих лет, шесть лет уценок, пересортицы, списаний и «на переучёте». С той — я.
Больше у меня в тот день не было ничего. Совсем.
Кабинет достался мне вместе с телом, сейфом и недостачей в тридцать четыре тысячи семьсот рублей. Сейф был пустой. Тело, судя по одышке на втором этаже, тоже не подарок. Про недостачу я пока предпочитал думать как о показателе — так было не так страшно.
Я сидел за столом, покрытым стеклом, под которым лежали телефонные номера, отпечатанные на машинке, и разглядывал графин, чернильный прибор, портрет на стене и вентилятор «Ветерок», который гонял горячий воздух по кругу и этим гордился.
Меня зовут Виктор Андреевич Ремизов, мне тридцать шесть лет, у меня двести двадцать рублей оклада и пять недель до чего-то, чего я пока не знаю.
От прежнего не осталось ничего. Ни сорока двух магазинов, ни распределительного центра, ни Серёги на телефоне, ни двадцати лет репутации, которую в этом городе некому предъявить. Осталась голова, и голова была укомплектована неплохо — просто всё, что в ней лежало, здесь ещё не изобрели.
В кабинете директора «Юбилейного», в городе, о котором я никогда не слышал, в августе восемьдесят восьмого года у меня было ровно два актива.
Первый: я знал, как выглядит работающий магазин. Не теорию знал — вид знал. Как выглядит, как звучит, чем пахнет.
Второй, и он оказался важнее: от меня здесь никто ничего не ждал.
Меня прислали сюда не работать. Меня прислали сюда сгореть — тихо, в положенный срок, чтобы дыра, которую копали шесть лет, закрылась одной фамилией. Должность выглядела повышением, и по бумаге это было повышение. По сути мне выдали лопату и показали, где яма.
Человек, от которого ничего не ждут, может делать что угодно примерно месяц. Никто не приглядывается. Никто не мешает.
Месяц — это очень много, если знаешь, что делать.
Я взял листок и написал сверху: «Инвентаризация. Приказ. Комиссия. Пломбы. Три ночи».
Потом посмотрел на этот листок и понял, что не знаю адреса, по которому я живу.
Адрес нашёлся в паспорте, паспорт — во внутреннем кармане чудовищного пиджака. Улица Чапаева, дом одиннадцать, квартира сорок два. Двадцать минут пешком, если идти медленно, а я шёл очень медленно.
Дом был из белого кирпича, пятиэтажный, с тополями во дворе и сохнущим бельём на балконах. На лавочке сидели две женщины и поздоровались со мной первыми. Я кивнул. У третьего подъезда мужик в майке выбивал ковёр так, что было слышно на всей улице.
Я поднялся на четвёртый этаж и минуту стоял перед дверью, обитой коричневым дерматином.
За этой дверью были люди, которые считали меня своим. Про меня они знали всё, а я про них — ничего. Ни имён, ни привычек, ни того, что между нами было в прошлую субботу.
Я никогда в жизни не боялся переговоров. Я боялся эту дверь.
Ключ подошёл со второй попытки.
В прихожей пахло жареным луком. Из кухни высунулась женщина — светлая, лет тридцати, в халате, с полотенцем через плечо, — посмотрела на меня и сказала:
— Ну?
Одно слово. И в нём было всё: и «как прошло», и «я весь день ждала», и что-то ещё, старое и усталое, чего я не мог расшифровать и что явно копилось не первый месяц.
— Приняли, — сказал я.— Директор.
Она вытерла руки полотенцем. Не улыбнулась.
— Поздравляю, — сказала она, и это прозвучало ровно так, как звучит слово «поздравляю», сказанное на выдохе. — Иди мой руки, я картошку сняла.
И тут в коридор вылетело нечто в сарафане.
Она с разбегу обхватила меня за ноги — я едва устоял, — задрала голову и завопила на весь подъезд:
— Папа пришёл! Папа, а ты мне обещал!
Шесть лет. Может, семь. Две косички, левая расплелась, коленка зелёная от травы, и она висела на мне, вцепившись в брюки, и смотрела снизу вверх с абсолютной, ничем не омрачённой уверенностью, что этот человек — её.
У меня не было права отшатнуться.
Я это понял мгновенно, всем телом, раньше головы. Один неверный жест — и ребёнок запомнит его на всю жизнь, а женщина на кухне запомнит на неделю раньше и сделает свои выводы.
Я наклонился и взял её на руки.
Она была тяжелее, чем я думал, и пахла улицей, пылью и чем-то сладким. Она немедленно обхватила меня за шею и сообщила в самое ухо, что Ленка из второго подъезда врёт, что у неё есть настоящий фломастер, а фломастера у неё нет, и вообще папа обещал.