18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Полян – Бабий Яр. Реалии (страница 48)

18

Но можно понять и иначе, не уже, но иначе: еврей, идущий из Бабьего Яра, — это не просто уцелевший, выживший еврей, но еврей, отрясающий кровавую пыль с обуви и собирающийся в Израиль.

Большинство тех, кто приходил к Бабьему Яру, по дороге заглядывал на Еврейское Лукьяновское кладбище и видел, как пострадало оно само — наполовину разрушено, наполовину превращено в совершенный хаос.

Вот как запечатлел это Анатолий Кузнецов:

Не осталось буквально ни одного не разрушенного памятника, склепа или плиты.

Казалось, что на кладбище ходили целыми ротами упражняться в стрельбе и ворочать тяжести. Лишь какое-нибудь сильнейшее, небывалое землетрясение могло бы причинить такие разрушения.

Кладбище было огромное, отличалось чрезвычайным разнообразием памятников и живописных уголков...

Последние даты захоронений обрывались 1941 годом[512], но на некоторых, очень редких, могилах были заметны уже попытки восстановления: соскребен засохший кал, неумело склеена цементом расколотая плита, лежат увядшие цветы[513].

Киевлянин Шимон Червинский оказался в родном городе буквально в день его освобождения — точь-в-точь 6 ноября 1943 года:

День был пасмурный, моросил мелкий дождь. Было мало людей. Только редкие военные бродили по пепелищу. И была страшная тишина. Это было настоящее пепелище. В пепле валялись разбитые решетки от могильных оград, кости взрослых и детей, черепа, полусгнившие детские туфельки. Я бродил среди разбитых памятников кладбища, заросшего диким кустарником, заваленного опавшими листьями. Когда стало темнеть, я ушел оттуда. Я не писатель. Передать словами обстановку и свои ощущения я не могу, да и не берусь, но картина того дня навсегда осталась у меня перед глазами...[514]

Писатель Александр Бураковский в статье «Память нужна не мертвым...» так описал свои детские впечатления от посещения Бабьего Яра с отцом весной 1944 года:

Страх от первого посещения Бабьего Яра весной 1944 остался в моей детской памяти... В тот день отец взял меня с собой... Крутые овраги поросли колючим кустарником. Я сбегал по извилистым тропинкам легко и быстро, цепляясь за кусты. Отец же шел медленно, его правая рука еще не двигалась. Он шел — и плакал... Больше никогда я не видел его плачущим. В этих ярах покоились его старший брат с женой и пятью дочерьми, его старшая сестра с семьей, другие родственники. На дне изрытого и размытого дождями оврага было очень холодно. И страшно, будто в сыром подземелье... Позднее, когда я уже знал, что такое Бабий Яр и изредка приходил сюда один, почти всегда находил в разных концах оврагов высохшие, а иногда — свежие, будто случайно и незаметно уроненные, маленькие букетики полевых цветов, отдельных хризантем, иногда — красных роз[515].

Лев Адольфович Озеров посетил Бабий Яр 25 сентября 1944 года — спустя неполный год после освобождения Киева. Вот цитата из его дневника:

25.IX. Едем днем в Бабий Яр. Место, где немцы расстреляли свыше 100.000 евреев. Зигзагообразный ров. С одной стороны его растет бурьян, за которым — свалка, с другой стороны — насыпь, песок, на ней ничего не растет. Говорят, что под этой насыпью трупы.

Пошли в ров. Я, Каган[516] с женой и знакомым и художник Шовкуненко[517] с женой. Страшно было ходить по трупам. Валяются угли, осколки костей, галоши, туфли, тряпки. Дамский платок. Ночной горшочек ребенка.

Обожженная рука с куском плеча и лопатки. Везде, словно спинки кроватей, валяются могильные решетки. Немцы клали на них трупы, а под ними разжигали костры. Но мир природы молчит обо всем этом. Страшно. Но ведь я все это уже прочувствовал там далеко — на Кавказе и в Москве. Осталось только посмотреть. Вот и посмотрел.

Так здесь запущено! Никто не охраняет это место, оно не огорожено. Вблизи — свалка, чуть подальше красноармейцы обучаются. Вдали дома наподобие складов или сараев[518], в которые мученики складывали свои вещи — отдельно мужские, отдельно дамские.

Тишина. Мимо идут босые бабы с огородов. Солнечный день. Спутники мои говорят, что ветерок доносит запах мертвечины. У меня плохое обоняние.

Поехали на еврейское кладбище, которое находится вблизи от Бабьего Яра. Плиты валяются в беспорядке. Ограды разбросаны. Над могилами цадиков[519] надругались. Разрытая могила. Цинковый гроб, в котором останки — кажется, сожженные. Плиты, поклеванные пулями. На одной из них надпись: «Дорогая мама, на твоей могиле был сын лейтенант К.А., честно защищающий свою родину. Клянусь мстить врагу до конца. Всегда помнящий о тебе твой сын Саша».

С другой стороны на этой же плите надпись: «День и ночь слежу за тобой, сукин ты сын, подстерегаю твою паршивую голову». Какая сволочь! Какая мразь!

Евреи плачут на могилах своих близких. Рыдают. Воют. Подошел к нам какой-то шамес[520]: «Махн а муле?»[521] А мне бы очень хотелось разыскать могилу бабушек, деда и хорошенько помолиться, поплакать, чтобы стало легче.

Уехали молча, было тяжело на душе[522].

Светлана Петровская, вдова Мирона Петровского, так вспоминала 1946 год:

Впервые мама взяла меня в Бабий Яр в 1946 году. Там был пустырь, поросший сорняками, еврейское кладбище, вернее, его остатки, сохранилось, но и это уже разрушали. Я потом бродила по краю кладбища, видела разбитые памятники с надписями на непонятном мне языке, какие-то тягачи для расчистки территории. На пустыре стояли кучки людей в разных местах, разговаривали между собой, некоторые обнимались и плакали. Почему я пришла сюда, я знала, но разговоров не запомнила.

Зато запомнились разговоры о врачах-вредителях в университете:

— В Сибирь! — Расстрелять! — Выселить как кулаков! — Эти евреи все враги, вредители, их никто не любит!..[523]

В 1960-е годы Сарра Колчинская вспоминала о конце 1940-х гг.:

...29 сентября 1948 года умер мой отец, он завещал похоронить его на старом Лукьяновском кладбище. Каждый год в этот день мы ходили в Бабий Яр. В то время это был еще огромный страшный яр, мы спускались вниз, рылись в земле, находили кости. С каждым годом все меньше и меньше приходило к яру. Однажды мы пришли с братом, майором, он был в гражданской одежде. Тут откуда-то явилась толпа хулиганов, они кричали: «Жиды пришли». Стало небезопасно приходить на кладбище и в Яр, были ограбления. Старое кладбище варварски уничтожили, дорогие памятники были разбиты[524].

В 1949 году в Киеве, у Бабьего Яра оказался и 20-летний Роман Левин — единственный еврей, уцелевший в Брестском гетто. Увиденное поразило его:

То, что на этом месте никакого надгробного знака, это куда ни шло. Не успели поставить или еще что. Но то, что предстало перед глазами, привело в ужас, ошеломило. От кромки оврага и далее вглубь на месте расстрельного захоронения — мусорная свалка, гора отбросов: гнилое тряпье, банки, бутылки.

Мы с дядей замерли в отчаянье, сломленно опустив головы, словно на наших глазах, вслед за людьми, убитыми фашистами, расстреливали человеческую память, сострадание, разум и совесть живых[525].

Похоже, что Левин с дядей и не подозревали о близрасположенном Лукьяновском еврейском кладбище: окажись они там, эмоций бы у них поприбавилось.

Все этажи послевоенной партийной и советской власти в Киеве были пропитаны испарениями нарастающего государственного антисемитизма, с легкостью подхватываемого даже детьми.

Если у взрослых на устах и на кулаках — «Бей жидов, спасай Россию», то антисемиты-мальчишки, по свидетельству Леонида Комиссаренко, жившего тогда в Киеве, завидев на улице любого еврея, кривлялись и куражились так — издевательским парафразом русского перевода популярной еврейской песенки «Бай мир бист ду шейн» из репертуара сестер Берри:

Стярющка не спеща

дорёщку перещля...

О больно ранящем детском антисемитизме писала Эренбургу и Куперман[526]. Откликаясь на его выступление на митинге представителей еврейского народа в Колонном зале Дома Союзов 2 апреля 1944 года, на рассказанный им, в частности, эпизод о спасении в селе Благодатном Днепропетровской области бухгалтером Зинченко 30 евреев, названный писателем проявлением дружбы между народами[527], она возразила Эренбургу:

P.S. А насчет «дружбы» я с Вами не согласна. Тов. Зинченко — исключение. Эту «дружбу» я, мой сынишка и тысячи других детей-школьников чувствуют ежечасно. Я уже привыкла, а сынок обижен до слез. В Киеве [т.е. до войны. — П.П.] он этого не чувствовал и никогда не плакал из-за своего имени[528].

Агрессивная вседозволенность по отношению к евреям и коммунистам, предназначение и место которых — или в гестапо, или в Бабьем Яру, за годы оккупации вошла в привычку: ведь за их убийство или выдачу можно было ждать только поощрения.

Коммунисты же, вернувшись к власти, принялись за квадратуру круга — за отковыривание себя от евреев в нацистской формуле «жидобольшевики». Получалось это только в том случае, если второй элемент формулы — «жидов» — или сгнобить, или получше спрятать. И новые антисемиты радостно откликнулись на запрос старых: мол, с половиной евреев расправились немцы, спасибо, а вот за другую половину пусть отвечают коммунисты, вот только — о, высокий, о, диалектический гуманизм! — убивать не обязательно.

Тем самым возникала и возникла новая вседозволенность. Конструкция ее была примерно такой: «Жиды, заткнитесь, оставайтесь там, где вы есть, к нам не едьте назад и не лезьте со своими требованиями! Скажите спасибо, что живы остались; это, блядь, мы вас спасли на хуй, так что теперь, жиды, — всё, ша: не рыпаться и молчать в тряпочку!»