18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Пепперштейн – Бархатная кибитка (страница 64)

18

В конце девяностых годов я написал эссе под названием «Медиум и сомнамбула». Наполовину эссе, наполовину рассказ. Но, каковы бы ни были жанровые особенности этого текста, я его потерял. Где-то посеял или оставил блокнот с этим эссе-гляссе. Словом «гляссе» во времена моего детства называли популярный тогда напиток – горячий кофе, куда брошен шарик мороженого: в наши дни напиток вышел из моды, и, наверное, следует порадоваться этому обстоятельству, потому что такое сочетание горячего и холодного может оказаться не совсем полезным для пищеварительных органов, так же как и для зубной эмали. В этом эссе-рассказе я постарался сравнить два состояния (одно испытанное мною в детстве, другое – в отрочестве).

Этим состояниям, этим разновидностям опыта (хотя они были так непохожи друг на друга) я склонен был приписывать предвосхищающее значение в отношении глубоких психоделических погружений, имевших место в девяностые годы. Я вырос на Пресне, близ Предтеченского переулка, поэтому назову такого рода предвосхищающие переживания «предтеченскими». Речь идет, как вы уже поняли, о сомнамбулизме и спиритизме.

В детстве (в период приблизительно от семи до одиннадцати лет) я страдал странной формой лунатизма. Луна, впрочем, не играла в этом лунатизме никакой роли. Да и слово «страдал» здесь не вполне уместно: эти сомнамбулические состояния, которые меня время от времени посещали, невозможно назвать приятными, скорее, они были так себе, даже, пожалуй, гнетущими, и я был рад избавиться от них, но все же слово «страдал» слишком сильное для их описания. Это не было страданием, как, впрочем, и удовольствием. Это было нечто иное.

В доме на Речном вокзале, где мы жили, кипела светская жизнь. Этот длинный, семнадцатиэтажный дом на ножках, возвышающийся в череде своих собратьев на северо-западной окраине Москвы, был заселен художниками. Соответственно, все безудержно общались. Вечерами родители укладывали меня спать и, дождавшись, пока я усну, уходили тусоваться с друзьями в какую-либо из дружественных квартир нашего зеленоватого дома.

Оставшись в одиночестве, я какое-то время мирно спал. Но затем неизменно просыпался и вставал, пребывая в странном состоянии. То есть я просыпался лишь отчасти, какая-то (и весьма значительная) часть моего сознания продолжала спать, но при этом я ходил и действовал. Надо сказать, что состояние это я в общем помню, оно не целиком покрыто пленкой амнезии. Состояние достаточно неприятное. Для его описания я обычно пользовался словом «гул». Гул множества сплетающихся голосов.

Сознание представляет собой голос. Внутренний голос. Голос мысли. Голос этот может быть расщеплен диалогически, его хватает даже и на триалог в некоторых случаях, но если этот внутренний голос чересчур мультиплицируется, тогда растерянное «я» исчезает во внутренней толпе.

В состоянии сомнамбулизма голос сознания превращается в гул голосов, звучащих одновременно, сливающихся в некую квазиаудиальную кашу: как вот если за стеночкой происходит многолюдное сборище и каждый там гундосит нечто свое, не прерываясь, не прислушиваясь к речам собеседников. Сплетенный, дикорастущий, хаотический лес голосов – так звучит сомнамбулическое сознание. В этом лесу голосов ты не в состоянии обнаружить свой собственный голос и диалогически противопоставить его голосу Другого. Все эти симультанно звучащие в сознании голоса – они все одновременно свои и чужие, свои-чужие. Вот ты и ходишь, как говорится, сам не свой. Ходишь сам-чужой, иначе говоря. Ходишь, будучи не в силах опознать себя в себе.

Пребывая в этом «состоянии гула», то есть ничего почти не соображая, будучи как под гипнозом, я одевался, причем одевался с особой тщательностью, выходил из квартиры и точно приходил туда, где в тот момент находились мои родители. Стоило мне услышать голос любого человека, доносящийся до меня извне, как я тут же действительно пробуждался, начинал осознавать происходящее и вообще возвращался в состояние вполне осмысленного детского существа. Изнутри моего субъективного опыта это выглядело так: вот я сплю и вижу сны, а потом хоп – проснулся, сижу полностью одетый за столом, вокруг слегка пьяные веселые взрослые, застолье, блеск глаз, сверканье рюмок и бокалов, салаты, размазанные по тарелкам, кто-то хохочет, кто-то задвигает интеллектуальную телегу, кто-то флиртует. Мои родители и их друзья – все привыкли к моим ночным появлениям. Все знали, что если в разгаре вечеринки звенит дверной звонок, то это я. Обратно спать меня уже не отправляли, таким образом я достигал желаемого результата – тусоваться вместе с родителями и вообще вместе со взрослыми. Этого и желало мое бессознательное, придумавшее для достижения своей цели такой вот сомнамбулический трюк.

Все обращали внимание на следующие два обстоятельства. Я никогда не ошибался в выборе квартиры, куда я направлял свой шаг лунатика. Выбор был, правда, не особо велик, в целом четыре возможные локации, но за несколько лет моих ночных хождений в несознанке я ни разу не «промазал», ни разу не явился по неисправному адресу. Так что в данном случае к лунатизму примешивался легкий, ненавязчивый элемент телепатии. Даже если допустить, что в некоторые вечера я мог услышать перед засыпанием (что называется, краем уха) какие-то родительские разговоры или обрывки разговоров, выдающие их намерения отправиться попозже в гости в одну из упомянутых дружеских квартир, то в другие вечера решение, к кому идти, принималось уже после моего погружения в сон. Соответственно, слышать этого я не мог.

К тому же ходил я не только на Речном вокзале, но и, скажем, в Коктебеле. Там я шел по ночному, благоухающему, майскому или июньскому парку. Порою присутствовала даже луна, так что я мог вполне сойти за классического лунатика. Торопливые ежи, пофыркивая, перебегали по дорожкам, пересекая путь сомнамбулы. В коктебельском доме творчества присутствовал более размытый и обширный выбор локаций, где могла находиться моя мама, выпивая с друзьями и смеясь, но я и тут не ошибался, точнее, мое бессознательное не ошибалось, и я точно приходил в нужный коттедж, где звенели воодушевленные компанейские разговорчики.

Второе, на что все неизменно обращали внимание, обсуждая тему моего лунатизма: я являлся всегда одетый с подчеркнутой, какой-то особенной аккуратностью (я уже упомянул о ней). Этот момент мне кажется интересным. В обычном своем бодрственном состоянии я не то чтобы был неряхой (этого не потерпели бы мои родители), но и не отличался особым педантизмом в одежде: вполне могла у меня торчать рубаха из-под свитера или волочиться за ботинком шнурок. Но в «состоянии гула» я тяготел к тому, чтобы разыскать совершенно чистую и выглаженную одежду и напялить ее с поразительной дотошностью, шнурки на кроссовках были завязаны идеально, рубашка застегнута до последней пуговицы.

Поэтому я хорошо понимал абсолютную чистоту и идеальную упорядоченность одеяний белоснежного лунохода Мидлера, которого возраст и нейростатус погрузили в непрерывное сомнамбулическое состояние. Когда сознание теряет свою форму, когда внутренний голос теряется среди белого шума, тогда безлунный лунатик бессознательно пытается компенсировать свою диссоциацию обретением внешней формы – упорядоченной конвенциональной одежды. Мне кажется, я помню, как в лунатизме с педантическим упорством снимал пылинку за пылинкой с рукавов своего свитера, собираясь на очередную сомнамбулическую прогулку. Поведение, совершенно не характерное для бодрствующего меня.

Сравню сознание со шнурком, раз уж я три раза упомянул о шнурках в рамках данного повествования. Чтобы «быть в себе», то есть чтобы продеть шнурок в дырочку на ботинке, нужно, чтобы конец шнурка стягивала специальная трубочка или колпачок, то есть некий хуй шнурка, вслед за которым и весь шнурок втягивается в пизду вменяемости. Но когда эта трубочка-колпачок соскакивает, тогда конец шнурка распушается (происходит упомянутая мультипликация внутреннего голоса), и тогда шнурок сознания сложно продеть в дырочку адекватности.

Итак, в нежном возрасте я осознал, что «я» – это «эффект Другого»: голос Другого собирает воедино наш внутренний голос и выводит нас из бессознательного режима. В русском языке (в отличие от иных языков) образ Другого обладает априорной дружественностью: Другой – это Друг. Русский язык располагает повышенной степенью доверия к Иному. Многие чужеземные странники отмечали особую любовь русских к иностранцам. «Возлюби ближнего своего больше самого себя», – заповедал Иисус Христос, и полагаю, нам, носителям русскоязычного сознания, следование этой заповеди кажется делом непринужденным. Можно добавить: только посредством ближнего своего ты сможешь не только лишь полюбить самого себя, но и вообще быть самим собой.

В некоторых славянских языках (например, в чешском) слово «другой» (druhej) обладает числовым значением: «другой» означает «второй». Арабская цифра 2 похожа на фигуру, идущую вперед, но оглядывающуюся назад (если иметь в виду, что читающий взгляд движется слева направо). На кого оглядывается Двойка? Конечно же, на Единицу. Арабская единица (в отличие от статичного латинского столбика) тоже обладает ретроспективной динамикой. Арабская единица изображает человека, протянувшего руку свою назад – в направлении, противоположном направлению заданного движения. К чему тянется рукой своей Единица, застывшая в нерешительности, в сомнамбулической растерянности? Конечно же, к Нулю. К изначальному Ничто, к пустой своей скорлупе, из которой она только что вылупилась, к той овальной или же круглой дверце, из которой она вышла. Ее тянет обратно в Ничто, она желает ощупать, исследовать сферу своего происхождения. И Единица совершила бы этот регрессивный шаг назад, она рухнула бы в изначальный Ноль и растворилась бы в нем – если бы не Двойка. Двойка решительно двигается вперед, в направлении от Нуля. Но при этом оглядывается назад, на Единицу, чтобы увлечь ее за собой, в путь. Другой – это Двойка, то есть Другой – это проводник, сталкер, и он шепчет: «Follow me, darling!» Другой – это оглянувшийся на тебя Друг, желающий знать, почему ты цепенеешь в лунатической подвешенности.