реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Кузнецов – Конспираторы (страница 3)

18

Мы не виделись полтора месяца и, наконец, перебивая друг друга, обрушили друг на друга бездну вестей.

Итак, что произошло в Ленинграде!?.. Мы обсуждали их недавнюю высылку из Северной столицы. Борис рассказывал одно, Наташа другое, я – что-то третье…

Седобородый, породистый Борис, полноватый, невероятно обаятельный (эмигрант первой волны виден сразу), рассказывал своим густым баритоном. Наташа – черноглазая, черноволосая, беспрерывно курившая «Житан» без фильтра – вставляла с легким французским акцентом свои поправки: «Нет, Борис, это было не так! Ты забыл!.. Ну что ты говоришь чушь!.. Таня Баладзе появилась гораздо позднее. А полковник Петров со своими уже стоял на лестнице!»

– Совсем не так, Наташа, – говорил Борис. – Люди из органов появились раньше, а потом возникли журналисты…

– Нет, Борис, они появились одновременно!

– Но взламывать дверь они начали раньше, Наташа! Когда еще никого не было! Телефон был отключен!

Устав от споров, я вышел на площадь и вдруг почувствовал ауру ласкового, сладостного, головокружительного, обманчивого воздуха Парижа, который может обрушиться на тебя внезапно, даже в начале декабря, когда градусник вдруг подскакивает до +14-ти. Радость, ощущение абсолютной свободы, когда ранним вечером ты выходишь на маленькую площадь в 15-м округе, с 3–4-этажными (пять-шесть – это редкость, современная достройка) домишками, где до сих пор живет много потомков «белых русских», вдыхаешь воздух полной грудью, и у тебя начинается кружится голова.

Кленовые, каштановые, платановые листья шуршат по мостовой, деревья еще не до конца скинули свою одежду: я здесь, навсегда, я свободен, я дышу! Все кончено. Кошмар – позади! По крайней мере, тогда это было так. Я дышу, я дышу, дышу!..

В Лютеции воспето все, в том числе и безумный воздух, который оживляет тебя и лечит лучше сотен курортов! Паустовский, на склоне лет попавший сюда с группой советских писателей, кому-то сказал, что у него тут даже астма прошла.

Паризии его не замечают, он им привычен, – иногда даже ненавидят его – когда он влажный, мерзкий, холодный, это вам Север, а не ласковый Лазурный берег. В декабре или январе может выпасть снег на два-три дня – и тогда начинается кошмар. Помню, как в конце декабря с утра небо вывалило сантиметров десять снега – к полудню перестали ходить автобусы, за ними такси, кроме редких сумасшедших, пытавшихся подзаработать. Клошарам сразу сообщили, где они могут погреться и поесть, работало только метро, снег пролежал до следующего утра, поэтому «праздник жизни» к вечеру вымер. Половина кафе закрылось, остальные пустовали. Позднее, в январе, ударили морозы под -10 – редчайший случай – и держались целую неделю. На французов страшно было смотреть, особенно на юнцов – оказалось, что у них нет зимней одежды. Они мерзли в легких курточках, обматывались шарфами, их было жалко. Дамы в шубках могут прогуливаться в центре, скажем, на Елисейских полях, но в метро спускаются редко – радикальные экологи уже тогда могли облить шубу какой-нибудь гадостью, а виртуозные воришки вытащить кошелек.

…Я подпрыгнул, чтобы дотянутся до потемневшего листочка платана. Еще, еще, еще! Я прыгал посреди площади, и редкие французы смотрели на меня, как на сумасшедшего… Мне вспомнилась история – ее однажды рассказал человек из «Центра».

Советский отказник, намучившись с властями, в 70-е решил перейти финскую границу, чтобы из Суоми перебраться в Швецию и получить убежище (финны тогда его не давали, только шведы). Он готовился очень долго, просчитал все маршруты и пути, запасся продуктами и снаряжением, пошел через север, по самым гибельным Карельским болотам. Шел несколько суток, ему повезло. Пограничную полосу перебрался, надев специально приготовленные для этого копыта кабана. Вышел на финскую трассу, ведущую в Швецию, и тут ему опять повезло. Одна из машин согласилась взять его прямо в Упсалу. Перед самой границей – 500 метров, ее практически не существовало, – водитель решил заправиться… И тут у беглеца от радости произошел нервный срыв: он выскочил из авто и стал плясать на шоссе, воздевая руки к небу! К несчастью, в этот момент к заправке подъехала машина финской полиции и увидела грязного небритого сумасшедшего, исполняющего в цивилизованном месте танец Шивы. Конечно же, его замели. Кроме русского паспорта у него ничего не было. Сдали назад Советам. Он получил свои пять или шесть лет за нелегальный переход границы и вырвался на Запад лишь спустя десятилетие!

С Борисом мы, естественно, разговорились. Он сильно похудел. В «Центре» после высылки из России он получил нагоняй за самодеятельность, за первое печатание «Журнала» в Риге (единственная возможность), принятие в Центр новых членов, из которых, как выяснилось позднее, почти половина была стукачами, и многое другое. Дисциплина была довольно жесткой. Разумеется, ему завидовали – он был первым, легально попавшим в закрытую страну. Все остальные до него были нелегалами. Он инспектировал полутайные группы от Ленинграда и Москвы до Твери и Прибалтики, побывал в 15-ти городах. Московская группа ему ужасно не понравилась. Почему? Все ругаются, валят друг на друга, просто кошмар! Зато в Твери такие замечательные ребята, работают не за страх, а за совесть, никаких проблем, полное единение! Позднее выяснилось: из 11 человек семеро были сексотами…

Был конец 90-го года, система вновь ожесточилась и попыталась вернуть утраченные позиции. В январе1991-го начались кровавые события в Вильнюсе и Прибалтике, далее по всем окраинам. Борис сообщил мне, что стратегия «Центра» остается прежней – тексты, литературу, программы нужно отправлять в Россию теми же путями, ибо на границе их конфискуют. Есть разного рода документы, которые можно получать и отправлять только с доверенными людьми. Я спросил:

– Документы у тебя?

– Да, конечно, они в подвале, на Бломе.

– Значит, все прекрасно.

Ленинград: болезнь

На дворе была ранняя весна 198… года, по утрам народ на улицах, как всегда, выглядел тускло и мрачно, но даже в эти неполитические часы атмосфера невротической эйфории чувствовалась повсеместно.

Город был болен, несмотря на многочисленные митинги и демонстрации, возникавшие спонтанно и повсеместно. Конечно, люди обезумевали – назревала новая революция, что меня отчасти радовало и одновременно пугало. Я знал, чем все революции заканчиваются, но всеобщее возбуждение передавалось и мне. Правда, это было, скорее, ощущение социального психоза: оно витало в весеннем воздухе, многолетний невроз подавленных состояний еще не выплескивался наружу, но незримое напряжение нарастало, было ясно, что выброс скопившихся ядов – терапевтическая чистка организма – начнется в ближайшие месяцы.

По одной из версий, театр когда-то возник для исцеления больного греческого полиса. Город-государство заболевал, гнойные нарывы вспухали на его мраморном теле, человеческие связи распадались, люди теряли смысл существования, утрачивая причастность к целому. Тогда и наступало время мистерий, в которых участвовали все. Это становилось актом исцеления – священный агнец пылал на жертвенном огне, сакральное действо возвращало все на свои места, полис избегал катастрофы – того, что сегодня назвали бы революцией.

Теперь мистерии вспыхивали спонтанно: вся бездна коллективного безумия должна выплеснуться на улицы, где-то уже незримо тлели жертвенники, козлы отпущения были обозначены. Коллективный гипноз, речи ораторов, площадные действа, шествия ряженых, ритуальные жертвы были не за горами.

Я помню это странное время: кругом все читали, говорили и выступали. Читали даже те, кто никогда ничего не читал. Читали в автобусах, метро, трамваях, на скамейках, на ходу, читали газеты, журналы, брошюры, книги, листовки и воззвания. Куда бы ты ни приходил, тебя спрашивали: «Читал?..» «Ты представляешь себе?..» «Ты прочел?..»

Это напоминало запойное, наркотическое гутенберговское безумие: сторонний наблюдатель решил бы, что эти малоразумные существа – не люди, а наспех набросанные черновики – надеются обнаружить в текстах смысл своей судьбы, своего прошлого, своего будущего.

Но тогда речь шла о прошлом. Загадочное, тайное, злостно скрываемое, упрятанное за семью печатями, оно было неизмеримо важнее настоящего, ибо в его хитросплетениях скрывались потаенные истины, философские камни, сакральные знамения и бог знает что еще.

Какой-нибудь заезжий психоаналитик мог бы поставить фатальный диагноз: подобно тому, как невротик увязает в своем прошлом, в нем невыносимо и безнадежно увязала бескрайняя империя.

Только теперь, много лет спустя, я понимаю, что они вычитывали свои роли в той вселенской пьесе, которая вновь должна потрясти мир.

Моя проблема была очевидна, но не совсем проста. По долгу «секретной службы», да и по личным пристрастиям, многие из этих сакральных текстов мне были более или менее известны. В некотором роде я был посвященным, поэтому из вежливости и конспирации должен был скрывать свое знание и презрение, но вместе с тем не выглядеть подозрительным, не желающим ни о чем слышать аутистом.

…И в скрипящем, разваливающемся, потном троллейбусе, который едва полз мимо пустынной, заброшенной и какой-то несчастной Дворцовой, мог спокойно читать письмо, почти ничего не опасаясь.