Павел Крусанов – Карантин по-питерски (страница 7)
Соседа Серёгу выписывают послезавтра. Стоял днём у окна, глядел во двор. Подозвал жену. Смотри, говорю, на машины. Оля смотрит и понимает, о чём я (молчит и кивает). Машины стоят мокрые и словно приболевшие. Фары, будто заплаканные, покрылись испариной. «Нам так плохо без тебя, хозяин!» – вопят они немо. Избаловал их Серёжа.
Давным-давно жил я с девушкой, которая не сомневалась, что всё неодушевлённое – одушевлённо, живо. Если я швырял тапок в угол, она тут же вскрикивала: «Зачем ты так! Ему же больно!» Я смеялся и предлагал найти ей хорошего психиатра. А теперь вот: стою с женой у окна, гляжу на приунывшие, покинутые машины соседа и едва сдерживаю слезу. Видимо, так приходит старость.
Всем привет. Вчера вернулся в СПб. Когда выезжал в леса, опасался – доберусь ли. Но чёрт в лице мобильных полицейских групп, организовавших посты на трассе, оказался не так страшен и суров, как невольно представляет нам наше коллективное бессознательное. У меня с собой был документ, подтверждающий наличие собственности в Псковской области, и паспорт, подтверждающий, что я – это я. Никаких справок о служебной необходимости поездки я не заготовил, но и того, что было, оказалось достаточно. Остановили в трёх местах офицеры в медицинских масках (не по форме), отдали честь и пожелали счастливого пути. Причём все посты – уже в Псковской области, в Ленинградской не было ни одного. Впрочем, выехал я рано, перед рассветом, и к Луге подъезжал уже в восемь часов утра – возможно, график дежурства у них только об эту пору и начинается.
Народ русский оказался на удивление законопослушным – такой пустой трассы я не видел никогда. До Луги ещё было что-то похожее на движение транспорта, но после в моей полосе ни одной машины до горизонта, лишь редкие встречные фуры из Белоруссии и Литвы. В Феофиловой пустыни стоит патрульная машина у поворота на Шимск, однако меня не остановили, должно быть, прикрывают дорогу на Новгород. В Лудонях повернул на Порхов (Порхов, как и Струги Красные, называвшиеся до революции Белыми, – это бывшая новгородская Шелонская пятина, теперь – Псковская область), и вот тут, когда съехал с федеральной трассы, собственно говоря, и начались строгости. На перекрёстках ключевых дорог, соединяющих районы области (Порховский и Дедовичский, Дедовичский и Бежаницкий, Бежаницкий и Новоржевский), патрули останавливают всех подряд и выясняют обстоятельства. Меня, как уже говорил, пропустили спокойно (мне как раз в Новоржевский), а с местными у них строгости – районы, как и сам Псков, закрыты, и без каких-то специальных справок местным жителям из района в район проехать нельзя.
Словом, добрался до места (в деревне из десяти изб зимой обитаемы только две), протопил стылый дом и поехал в Новоржев, заклеймённый Пушкиным как самый никудышный городишко (что на сегодняшний день неправда – видывали и похуже), на разведку и за продуктами. Пушкин в Новоржеве бывал не раз – отсюда до Святогорского монастыря, а следовательно, и до Михайловского – 27 километров, а до Алтуна, усадьбы князей Львовых, и вовсе 15. Открыты только продуктовые магазины, жизнь замерла, народа мало. На дверях магазинов объявление – просят по возможности приходить в масках, и, действительно, на улицах и в магазинах многие местные – в масках. Тут ни одного заражения и даже подозрения на заражение, но напуганы люди, кажется, больше, чем в СПб.
Заехал в Новоржеве к Сан Санычу, с которым вместе ходим на охоту – забавный мужичок, он у меня в нескольких рассказах выведен героем (если Господь попустит, сборник этих и других рассказов выйдет в «Городце»). Сан Саныч сразу взял меня в оборот, и мы, не теряя времени, поехали смотреть новые угодья в Ашевское охотхозяйство. То есть угодья старые – просто мы там ещё не охотились. Сан Саныч охотник универсальный, а я – только по перу, поэтому и поехали на поля, где садится гусь, чтобы на месте присмотреться и понять обстановку…
Мои извинения – жена сварила кофе и зовёт к столу. Продолжение следует.
Индонезийский народ тораджи не ведает секретов бальзамирования тела, чтит предков, не смотрит на смерть как на смерть и поэтому раз в несколько лет устраивает обряд «Манене»: живые выкапывают из могил умерших родственников – детей, родителей, сестёр и братьев, чтобы очистить их, переодеть, заменить гробы, придать максимально живой облик. Тем, кто при жизни курил, дают покурить: пристраивают меж челюстей зажжённую цыгарку. Та дымит себе – на радость покойнику и живым. Наряженные полуистлевшие трупы выносятся ликующими родственниками на всеобщее обозрение, молодёжь делает с ними селфи. В воздухе царит атмосфера праздника и аммонификации. И чем ухоженней почивший, тем больше уважения семье. Наш Ильич уделал бы любого покойника-тораджийца на раз-два. А нам – родившимся в большой советской семье – респект и уважуха.
Любопытно, что как раз прямо сегодня читал о культуре Чинчорро. Это такие очень древние южноамериканские чуваки, которые придумали мумифицировать тела за две тысячи лет до египтян. Правда, делали они это весьма примитивно. Есть теория, что это пошло от самого примитивного понимания смерти как таковой. Увидев, что человек уснул и не проснулся, они приходили к выводу, что он не обидится, если употребить его тело в пищу. Время было суровое, условия жизни тоже такие себе. Но вот беда: а если человек проснется и сильно разозлится из-за того, что соплеменники съели его мясо? Надо компенсировать. Поэтому они залепляли отсутствующее мясо глиной, набивали череп всякими травами и золой, делали глиняное лицо. На это глиняное тельце они натягивали кожу покойного, а где не хватало человеческой – использовали кожу животных. На лицо они накладывали деревянную маску. Затем они поклонялись этим мумиям, устраивали вокруг них танцы, усаживали их вместе с живыми на посиделках у костра, просили совета.
У моей любимой группы «Красные звезды» есть песня «Смерть на моей стороне». Очень люблю эту фразу. В ней бездна смыслов на любое настроение и состояние.
Павел Васильевич, с возвращением!
Как прошла охота? Полон ли ваш ягдташ? Что там вальдшнеп? Кого добыли? Была ли тяга? Как готовите дичь? Очень всё интересно.
Одно из любимых мест в «Анне Карениной» – сцена охоты на вальдшнепов. Прошлым летом, в Ясной Поляне, устав пировать, решили с писателем Снегирёвым[5] спуститься к речке Воронке и искупаться. Шли через пышный влажный душистый лес. Взбодрённый встречей с друзьями, выпитой бутылкой водки, предвкушением купания, красотой, звуками, запахами леса, я принялся заводить разговор с каждым встреченным на тропе рыбаком и охотником (память, чертовка, выдаёт именно так: этот был охотник с зачехлённым ружьём, а этот, со спиннингом – точно рыбак). Задавал вопросы: «А где охотился граф?», «А где Левин добывал вальдшнепов?» И все охотно отвечали, указывая в одном и том же направлении: «Там, там… Километра два отсюда, ну и туда дальше…»
Вода в Воронке была претёплой, дно жирным и илистым. Мы долго шли, цепляясь ногами за коряги, а потом поплыли к зарослям камышей. Постояли там, отдышались. После внезапной и сильной нагрузки, глубоко дыша, помимо дыхания и сердечного боя в висках, начинаешь слышать каким-то внутренним ухом тишину: тишину воды, тишину леса, пространства. Постояли так минуты три, потом налетели слепни и мы поплыли обратно. На берегу нас ждали жёны писателей, они же жёны-писатели: Ольга[6] и Аглая[7]. Выбравшись из воды по скользкому пологому склону, выжали труселя (попросив перед сим дам отвернуться), надели на мокрое тело джинсы и футболки и пошли обратно – продолжать пир.
Валера, летом в Ясной Поляне (если дело было не в августе) с ружьём могли быть только браконьеры – осенняя охота открывается во второй половине августа и то только на птицу, на зайца и на копытных ещё позже, а уж после копытных, с 19 февраля, охотники идут на волка, если тот расплодился и шалит. Барская охота, которая была заведена до исторического материализма, велась по другим правилам – тогда не ждали специального распоряжения, а смотрели на погоду: выдался в апреле тёплый пасмурный (но без дождя) вечер, идёшь на вальдшнепа – тот в тёплых облачных сумерках хорошо тянет, и пролётный, и местовой. И гуся с уткой не по календарю поджидали, а по погоде. Ну да это прописи.
Однако продолжаю. Сан Саныч, с которым я охочусь на Псковщине, природный философ, про таких говорят: «самоклад». Пока мы ехали до ашевских полей, а это километров 40–45, он рассуждал о слабости и силе. Разумеется, о внутренней, о силе духа. Мол, зачастую показную силу предъявляет слабейший, тот, кому некуда деваться, кто на краю бездны – шаг назад, и тогда окончательное, безвозвратное поражение. Такой будет настаивать на своём до последнего, как капризное дитя, и в итоге вынудит более сильного (если тот ещё и мудр) уступить – пусть, мол, в этот раз будет по-твоему. И вообще, все споры силы идут большей частью по каким-то пустячным вопросам, а действительно важных разногласий, где уступить никак нельзя, довольно мало и они редки. Возможно, для сильнейшего таких тяжб нет и вовсе. Я возражал Сан Санычу, что сильный не должен без конца уступать маленькому человеку, потому что тогда из маленького человека вырастет маленькая гадина, а все беды мира исходят от них, от маленьких гадин – и в быту, и в мировой политике. Так и ехали.