Павел Девяшин – День Молоха (страница 5)
Ветер хлестал Алексея по щекам. Худосочная бородка трепалась, словно клок соломы на пугале.
Он собрал волю в кулак — и ноги сами шагнули на эшафот.
Чувство слабости било сильнее урагана. Нужно взять себя в руки. Ведь поверх трясущейся плоти — кафтан дьяка Преображенского приказа. Лицу положено соответствующее выражение: крепко сведённые, можно сказать «казённые», брови. И никакого страха.
Странное дело: при виде государева человека толпа стихает. Всегда. Ни дать ни взять свеча, что гаснет под медным колпаком.
Так и нынче — замерли. Смотрят. А ну, что скажет?.. Стало тихо.
Лишь ветер свистел над площадью, разбойничий и злой.
Алексей вздрогнул. Прижал к груди листы приговора — жёлтую бумагу, испещрённую мелким, бисерным почерком. Его почерком.
Он писал усердно, сколько себя помнил. К двадцати годам довёл чистописание до совершенства. Этакий почерк годился для святых книг, философских трактатов иль поэтических виршей.
Как потратил Божье благословение? К чему сподобил?..
Вся служба — клепать приговоры. Четыре долгих года он записывал «сказки» — бред истязаемых на дыбе.
Красота букв не желала мириться со смыслом: как можно изящно вывести — «и бить оного лиходея до рассекновения плоти»? Страшное следует писать дрожащей рукой, с кляксами да помарками — не чисто, но с болью. А лучше — с молитвой.
Глядя на притихшую толпу, приметив, как мухи кружат над неряшливо отмытым пнём со следами топора, дьяк вздохнул.
Сказать по совести, его история началась именно с кляксы.
Никогда теперь не забыть, как рука его подвинула чернильницу…
Допросная изба. Понедельник первопреступный.
Рука его подвинула чернильницу…
Так, чтобы стояла под прямым углом — в правом конце стола. Как у всех. На лист упала тень. В избе, и без того душной, повис аромат гвоздики.
Алексей знал — сие любимый запах начальника. Дородного мужчины по прозвищу «Груша». Слово безобидное и по-своему милое. Однако всякий, кто служил в Преображенском, ведал: Григорий Грузнов только с виду напоминает вкусный плод. Голова лысая, щёки румяные, пузо круглое. Приятный взору лик да сладкий, сочный голосок — всё обманчиво. Он, если и груша, то гнилая, налитая ядом.
Над самым ухом гаденько мурлыкнуло:
— Подьячий Борзунов, как же ты, мил человек, проглядел этакое безобразие?
Сказать, что Алексей вздрогнул, — ничего не сказать. Он задрожал всем телом. Всем естеством.
Плоть отозвалась на голос старшего дьяка прежде разума — мурашками по спине, холодным потом над верхней губой, оскобленной по заведённому обычаю.
Палец Груши лёг на приказ. Аккуратно подстриженный ноготь чуть надавил на лист под словами: «первый боярин да воевода Смоленский».
Не знай Алексей о нраве начальства, решил бы: тот робеет сделать замечание.
— Сие есть лиходей, — ласково произнёс Грузнов. — Ослушник отечества и государя нашего — Петра Алексеевича. А ты, Борзунов, голубиная душа, пишешь: «боярин и воевода». Оно, конечно, так… да не надобно. По глазам вижу — уразумел. Иные-то как смотрят: зенки выпучат, взглядом пожирают. А ты…
Алексей хотел сказать, что подобный взгляд положен по уставу. Однако промолчал. Дрожь почти унялась.
Вдруг с пера на листок упала чёрная капля. Клякса растеклась по так и не дописанному приказу.
Старший дьяк поморщился, будто чернила угодили ему на сафьяновый сапог, и картинно развёл руками.
— Мотай на ус, Борзунов. Невежество — есть хаос. Оно как ветер. Сметает всё на своём пути. Особливо в нашей отчизне. Мы с тобой — тонкий заслон. Строим порядок. Буковка к буковке, кирпичик за кирпичиком. Ежели всё правильно содеять — выйдет крепкая стена. Целая крепостца. Можно ли нам пропустить хоть каплю раствора мимо?
Алексей кивнул.
— Перепиши, мил человек. Будь ласков. А почто рука трясётся, Лёша?
Улыбка Грузнова настолько не вязалась со стеклянным взглядом, что казалось: будто из гроба улыбается покойник. Ни дать ни взять — кто-то сунул пальцы в уголки синих губ да растянул в стороны.
Борзунов поспешно убрал ладонь со стола. Открыл было рот — сказать: «От бессонницы». Или: «От великого страха». Но язык обратился в тряпицу. Как он сейчас жалок!..
Перед внутренним взором предстал собственный неказистый образ: слишком худой, слишком высокий. Тени под глазами — словно кляксы на жёлтом пергаменте.
Алексей подавил желание перекреститься. Поднял взор…
Грузнов смотрел в самую душу. В глазах — ни гнева, ни сочувствия. Так плотник глядит на брусок, оценивая, где ещё пройтись рубанком.
Молчание затянулось. Нужно что-то сказать.
— От… от усердия, господин дьяк.
Грузнов кивнул, будто ждал именно этого ответа. А дождавшись, черкнул пером в невидимом списке. Сделал мысленную заметку.
— Усердие должно быть твёрдым, как подпись под указом, — улыбнулся он и потрепал подчинённого по русым вихрам. — Трудись. И верь: в нашем труде всякое слово — аки гвоздь. Вбивай в шаткий каркас государства Российского. Укрепляй. А оступишься — выйдет, что в собственную домовину. Сиречь — гроб.
Запах гвоздики удалился вместе с мягкими шагами.
Проводив начальство взглядом, Алексей трижды мелко перекрестился.
Эшафот. Ступень вторая.
«ТИШИНА»
Тишина была полной. Лишь в голове звучал голос дьяка.
— Как шагнёшь на плаху, Лёша, — наказывал Грузнов, — не суетись. Встань. Медленно огляди собравшихся. Помни — ты власть. Закон! Земной лик Государя. Сию науку затверди крепко…
Горло сдавило, губы ссохлись, словно гороховые стручки под солнцем.
Затвердить-то он затвердил. Наука, прямо скажем, немудрёная. Да поди исполни!..
Он не мог оторвать взгляда от пня.
Здесь рубят головы. Палач заносит топор — ррраз! — и о дощатый помост бьётся голова казнённого. Бежит прочь, словно колобок от бабушки.
Жуткая сказка.
И сегодня в этой сказке он — Алексей Борзунов — главный рассказчик. Скоморох… Слушатели собрались. Вон их сколько: стоят, ломают шапки.
Волнение толпы ощущается каждым членом. Оно, будто комариный писк, звенит над ухом. Нудит, превращая тишину и покой в сон.
Алексей стиснул пергамент. Брови сошлись над переносицей.
Странное дело, но здесь, в непосредственной близости от плахи, подьячий чувствовал себя… в безопасности.
Ни на крепостной стене, откуда за ним наблюдал Груша, ни среди толпы, а тут — в центре страха. В зраке ветра.
Теорийка работала.
Но когда она появилась?..
Допросная изба. Вторник младой, к наукам прилежный.
Солнечный зайчик разгулялся по стене допросной избы, словно ярмарочный петрушка под рукой кукловода. Живо и бестолково. С той разницей, что на ярмарке обыкновенно пахнет свежей сдобой, а пыточная камора полнилась ароматами раскалённого железа, мочи и пота. И, само собой, гвоздики.
Груша, насвистывая, повернул над жаровней щипцы. Голос как всегда бесстрастен, деловит:
— А теперь готовься писать, Лёшка. Инструменты порядком прокалились, настало время беседы. Ну, Фомка, приступим?..
На скамейке заёрзал стрелец.