18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Булкин – Византийская грамота Марьи (страница 5)

18

Тесто медленно стекало с материнских рук на пол. Тишина стояла такая, что было слышно, как потрескивает лучина и как за стеной, далеко-далеко, плещется река.

Потом заговорил отец. Впервые за весь вечер. Впервые за долгие месяцы — не одно-два слова, а целую речь:

— Пусть идёт.

Мать резко обернулась к нему. Он сидел всё так же, не шевелясь, глядя в огонь.

— Пусть идёт, — повторил он глухо. — Я не пошёл бы снова, даже если б ноги держали. Но она — не я. У неё глаза другие. Как у Варяжко. Не удержишь — сломаешь.

Мать подняла руку — ту, что была чище, — и перекрестила дочь. Медленно, тяжело, будто крест весил пуд.

— Погубишь ты себя, — сказала она. И отвернулась к квашне.

Марья хотела обнять её. Но не стала. Знала: если обнимет — не уйдёт. Она только посмотрела на отца. Он чуть кивнул — еле заметно, одним движением тяжёлой головы. И этот кивок стоил больше, чем любые слова.

Рассвет был серый, как всегда в Смоленске осенью. Туман поднимался от Днепра и полз по посаду, обволакивая причалы, ладьи, фигуры людей. Всё казалось зыбким, ненастоящим — будто город написан на бересте, и кто-то смывает чернила мокрой тряпкой. Земляной вал проступал из тумана тёмной полосой, и сторожевые башни казались призрачными, словно нарисованными на мутном стекле.

Ладья Варяжко покачивалась у крайнего причала — длинная, крепкая, с красным резным носом в виде конской головы. На бортах — следы смолы, на палубе — бочки, тюки, свёрнутые канаты. Пахло дёгтем и мокрой парусиной. Гребцы — шестеро угрюмых мужиков — занимали свои места, переговариваясь вполголоса. Один из них — тот молодой парень, что смолил верёвку вчера — увидел Марью и толкнул соседа локтем, но сосед только буркнул что-то невнятное и продолжил возиться с веслом.

Мать стояла на берегу. Она пришла — Марья не просила, но знала, что придёт. Стояла прямо, сжав руки на груди, в старом платке, и лицо её было неподвижным, будто вырезанным из дерева. Рядом толклись другие женщины — жёны и матери гребцов, привычные к проводам. Отца не было. Марья поняла — он не смог дойти. Или не захотел. Иногда это одно и то же.

Но когда она подошла ближе, то увидела: на причальном столбе, привязанная бечёвкой, висела деревянная ложка. Новая, свежевырезанная, с узором из переплетённых листьев — тоньше и искуснее, чем те, что отец строгал по вечерам. Он, должно быть, резал её всю ночь, при свете лучины, больными негнущимися пальцами. Марья взяла ложку, провела по ней пальцем — узор был мелкий, тонкий, и она вдруг поняла: это не листья. Это звёзды. Маленькие, переплетённые друг с другом, как те, что она видела на речной косе, когда ей было шесть лет, и отец говорил: «Главное — смотреть вверх».

Она спрятала ложку за пазуху и перешагнула через борт. Ладья качнулась под её ногой, и она схватилась за канат. Дядя Варяжко стоял на корме, положив руку на рулевое весло. Кивнул ей — коротко, без улыбки. Как равной.

— Отдать носовой! — крикнул он.

Канат плюхнулся в воду. Ладья медленно отошла от причала. Вёсла опустились в воду — разом, слаженно, — и ладья двинулась. Берег стал отдаляться.

Марья стояла у борта и смотрела назад. Мать на берегу становилась меньше — фигурка в сером платке среди других фигурок. Потом её поглотил туман. Смоленск растворялся: сначала причалы, потом крыши посада, потом крепостной вал с башнями, потом верхушка деревянной церкви Святого Климента — той самой, в подклети которой она два года считала чужие деньги. Последним исчез крест, мелькнувший в просвете тумана, — и пропал.

Марья подняла голову.

И увидела звёзды.

Они ещё не погасли — рассвет только начинался, и на западном краю неба, там, куда не добрался серый свет, ещё горели три или четыре звезды. Тусклые, далёкие, почти невидимые. Но они были. Настоящие. Не в щели окна, не между крышами — в открытом небе, над рекой, над водой, над её головой. И одна из них — самая верхняя, самая неподвижная — стояла на севере, как стояла всегда, как будет стоять, когда Марья доберётся до Царьграда и увидит другое небо.

Небесный Кол. Отцовская звезда.

«Вот ты, — подумала Марья. — Я иду».

Она коснулась ложки за пазухой — тёплой, гладкой, хранящей тепло отцовских рук. И улыбнулась.

Ладья набирала ход. Вёсла мерно били по воде. Берега Днепра расступались, становились ниже, шире. Река несла их на юг — к Киеву, к порогам, к морю. Ветер крепчал — холодный, речной, пахнущий илом и свободой. Впереди, далеко, за поворотами реки, за лесами и степями, за порогами, за морем, лежал Царьград.

Крик чайки. Плеск вёсел. Тишина.