Павел Арсеньев – Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов (страница 37)
Недостаточная погруженность беллетристов в колхозную работу превращала их из объектов скорее в субъектов литературы: «Так патетический рассказ стал юмористическим чтивом для своих персонажей и грозным предупреждением для беллетристов»[614]. Однако дело не только в недостаточной точности или излишней красивости, привносимой инерцией литературной традиции, но еще и в петле обратной связи, открываемой Третьяковым благодаря опыту новых медиа:
Пока мы не научимся улавливать подлинный рост и снимать социальные процессы, до тех пор кино не сможет нам помочь в очень важном вопросе, как надо строить и как не надо, показывая рядом с достижением ошибки[616].
Наследник психофизических экспериментов, которые с помощью «изобретений Эдисона и Марея» изучали движения человека (сначала языка, потом рук), теперь намерен с помощью той же технологии снимать еще более сложно уловимые «социальные процессы».
Здесь не годится «киноналетчик» – налетел, снял, исчез. Здесь нужен долгий кропотливый труд наблюдения на одном месте, причем наблюдатель не может быть чужим своему материалу. Наоборот, он сам должен стать строителем, должен активно включиться в жизнь завода ли, деревни ли, которые он снимает. Только строитель-активист сумеет предугадать и вовремя уловить объективом факты поворотов и сдвигов, на которых рост делается ощутим[617].
Вместе с тем медиум все еще так сильно связан с реальностью, что, организуя кадр, «дядька» неизбежно организует и реальность (своего восприятия):
Я снимал: колхозница читает газету «Вызов» в таборе, взял слишком близко <…> осталась крестьянка у телеги читает какую-то бумажку (скорее всего письмо)[618].
Потеря зоркости мгновенно демодернизирует не только индустриальный медиум газеты в рукописное письмо, но и колхозницу в крестьянку. Аналогичные трансформации фотоаппарат производит и в самой жизни. Вопреки практике своего немецкого товарища Джона Хартфильда, Третьяков использует фотографию не столько как оружие (против буржуазного правительства), сколько как оборону (представителей советской власти) – спасает председателя колхоза от работниц, которые сообразно этому превращаются в погромщиц, а при появлении фотоаппарата – в кротких девчонок:
<…> только что злобно глядевшие погромщицы превратились в кротких девчонок. Одергиваясь и толкаясь, рассаживаются по ступенькам. Выполняют любое предписание[619].
Чем дальше, тем больше Третьяков понимает фотоаппарат не только как средство записи, но как инструмент интерпретации и даже интервенции. Симметрично Вертову, практикующему «коммунистическую
Язык дел и речевое исчезновение рабкора
Для того чтобы выполнить поставленную перед собой задачу строительного участия (а не только «внесюжетного построения»), Третьякову необходимо совершить «героическую попытку уйти из литературы»[621]. Поскольку он все-таки продолжает подмечать беллетристические детали, он вынужден отсеивать их и глумиться над ними как увиденными еще допроизводственными глазами. Он демонстрирует в качестве негативного примера и как бы берет в кавычки писательскую практику, от которой следует отказаться, но которая на данный момент остается единственным доступным ему навыком. Для этого он осваивает альтернативный способ записи – фотомеханический, который все больше обнаруживает свои комбинаторные возможности. С другой стороны, это дополняется решительным отказом от «первой профессии», литературы, в пользу второй, реальной.
Если прежде писатель бывал удовлетворен тем, что он рассказывает о том, как делается деревня, то сейчас он может быть горд тем, что он вместе с другими товарищами сам эту деревню строит, то есть не только отображает жизнь, но эту жизнь перестраивает[622].
Парадоксальным образом эта предельная форма реализации производственной программы сохраняет верность авангардному отказу от репрезентации в пользу
Чтобы увязать меня в работу наглухо, колхозники выбрали меня в члены совета комбината и поручили развертывать культработу[624].
Трансформация удалась только частично. Становясь частью колхоза, Третьяков организует ежедневную газету, но первое время ему приходится в основном писать в нее самому, подавая пример другим (культурным) работникам. Он вынужден одновременно растворяться в колхозной работе (исчезать в делах, которые «сами скажут за себя»[625]) и конденсировать этот опыт, входить в детали и обобщать, участвовать в мероприятиях и самому вести их хронику,
В свой второй приезд, с января по март 1930 года, Третьяков начинает заниматься организацией культурной и образовательной инфраструктуры колхоза, в центре которой, конечно же, только что основанная и редактируемая им газета. Газета становится то ли
Если ранний футуризм – в лице Якобсона и Ильи Зданевича – тематизирует материальность означающего, технологическим субстратом чего становится печатная машинка (наряду с фонографом), поздний футуризм – в лице Третьякова – тематизирует институциональный субстрат писательства, сооружая колхозную типографию. Такой «вызов» профессиональной автономии литературы имеет прямую связь с ранним авангардом – в том числе на чисто техническом уровне: печатная машинка – это маленькая типография.
В эти же самые годы Schriftsteller Tretjakow оказывался довольно активным не только в ставропольском колхозе, но и на международной авангардной сцене. В ходе путешествия по Германии, Австрии и Дании в январе – апреле 1931 года Третьяков посвящает публичные лекции достигнутым на ниве депрофессионализации писательства результатам[629]. В выработанной им модели оперативный очеркист, повторяя в миниатюре всю историю
Если в модернизме металепсис обычно приводит к вторжению персонажа / диегетического рассказчика на уровень автора, действие все время норовит перебраться на писательский стол, то металепсис в советской фактографии разворачивается в обратном направлении – успешный поэт, драматург, редактор ведущего авангардного журнала стремится отправиться на уровень фабулы, очеркист-оперативник вторгается в жизнь материала. Это показывает, что не только буржуазный модернистский писатель стремится к известности, но по его подобию и герои чаще стремятся «подняться по службе» до уровня рассказчика, а то и автора. Советский автор, наоборот, предпринимает дауншифтинг в ставропольском колхозе («процесс перерастания писателя в колхозника») и растворяется в жизни тех, кто мог бы быть героями сердобольного очерка, но кто сам «врастает в авторство» посредством организованной им газеты, осваивая премудрости самореференции[631].