Осип Дымов – Томление духа (страница 46)
Кругом говорили о летних планах; знакомые спрашивали приват-доцента:
— А вы куда собираетесь?
— Само собой — в Палестину. Я давно дал себе честное слово быть в Палестине, — отвечал он. — Пожалуйста, плюньте на меня, если я не сдержу этого слова.
Еще одно воскресенье разъезжал он по городу. Но напрасно поднимался по лестницам и звонил к знакомым: почти все покинули город. Тут Михаил Иосифович увидел, что солнце давным-давно растопило снег, давно уже появились листья на деревьях, сделалось жарко, шумно, пыльно, и над землей нависло ясное голубое небо.
— Видно, ехать, — с тоской сказал себе приват-доцент.
Ему хотелось остаться где-нибудь поблизости, но он так горячо и искренно рассказывал всем о Палестине, что нельзя было не ехать. Слязкин представил, себе, что его ждут отели, вагоны, пересадки, вереницы пустых чужих лиц, а главное, расходы и рассердился на себя.
— Тянут его за язык, извините меня! — сказал он себе с деликатным укором, потому что в глаза никогда не кричал на людей, которых знал.
Он еще подождал, но лето не проходило, и приват-доцент взял заграничный паспорт. Если бы кому-нибудь, кроме таможенного чиновника, удалось заглянуть в его рыжий облезлый чемодан, то он, без сомнения, подивился его содержимому, а особенно тому, в каком порядке были уложены вещи: рядом со старым еврейским молитвенником лежало евангелие на древнеславянском языке с золотым обрезом и в новеньком переплете; тут же зубная щетка и мыло, портрет Колымовой в дешевой рамке, чековая книжка и деловые бумаги, карта Палестины, Ренан на французском, несколько писем Кирилла Гаврииловича, бритва, путеводитель по Швейцарии и «талес» покойного отца, пахнувший райским яблоком так сильно, что рядом лежащие носки, ночные сорочки и другое необходимое белье пропиталось этим нежным запахом востока. Но в этом кажущемся беспорядке, если вдуматься, был особый порядок, чего, конечно, не понял таможенный чиновник!..
Раз решившись поехать в Палестину и потратившись, Михаил Иосифович внутренне использовал новое положение вещей и искренно начал чувствовать себя довольным; он говорил о Палестине с такой убедительностью и энтузиазмом, что многих заразил своей верой…
Не доезжая границы, Слязкин решил провести субботний день в городе, где родился и где протекло его серое незавидное детство. Там жили его родственники: брат портной, старшая сестра с кучей детей, двоюродные братья… Он остановился у брата. Субботний стол был сервирован с убогой чистотой, которая тронула Слязкина до слез. Знаменитого брата из столицы усадили на почетное место, собрались все родственники, человек двадцать, и слушали его. Мирно горели субботние свечи в старых серебряных подсвечниках, которые были старше самого старшего за столом. Рыба была такого же вкуса, как двадцать, тридцать и сорок лет тому назад. Казалось, не было этих длинных страшных грешных сорока лет, время потекло назад, на землю сошла святая суббота, и сейчас в двери войдет отец.
— Как жаль, что с нами нет Яшевского, — проговорил Михаил Иосифовичу и его голубые глаза блеснули волнением. — Он сказал бы нам.
— Что сказал? — спросила сестра. — Возьми еще кусок.
Сердце Слязкина заныло меланхолической болью, он оглянул длинный стол с родственниками и ответил.
— Что сказал? А! Он сказал бы нам о святой субботе, которая сжимает клещами сердце как… как предчувствие духа Божьего. Он сказал бы нам об этой скромной белоснежной скатерти, которая есть символ Его чистых одежд… Друзья мои, — продолжал Слязкин и судорога перехватила его горло. — Дорогие друзья мои! Мне представляется … ммэ… мне так представляется, что мы сидим на брачном пиру… Und da ist die Braut, um die wir tanzen… Я как будто праздную с вами… праздник Пасхи, первый праздник свободы… свободы… и Бог вокруг нас бродит на цыпочках.
Он умилился, заплакав в ожидании тех слез которые вызовет его речь. Но все были спокойны и никто не плакал.
Сестра, помолчав из деликатности, сказала:
— Почему же ты не берешь еще? Кто этот господин Яв… Яш… как?
Слязкин искал по всем карманам носовой платок, попутно выгружая из них всякую дрянь, и не найдя, высморкался в белоснежную субботнюю салфетку, чему, впрочем, никто не удивился.
На другой день задолго до того, как показались звезды, он уехал. Его проводила на вокзал одна только двоюродная сестра; он едва смотрел на нее, почему-то решив, что она нечестная. Подоспел поезд: Слязкин подставил ей свою бритую щеку, вскочил в вагон и не показывался в окне, пока не услышал свистка.
Рядом с ним сидел студент; Михаил Иосифович сказал ему:
— Я еду в Палестину, потому что только там возможно возрождение из мертвых. Вчера я провел чудеснейший вечер в моей жизни. Я буквально ожил. Это было как бы подготовкой к моей Палестине, и Бог бродил вокруг на цыпочках.
Через пять минут он говорил:
— Что может быть ужаснее родственников? Меня чуть не обобрали. После моей смерти вы получите все, пожалуйста; но сейчас позвольте мне видеть свет и людей. Я думал навестить моего покойного отца… на нашем чудесном кладбище… и посмотреть те улицы, где когда-то в детстве мне был дан предостерегающий знак… Какой знак! А! Но я принужден был бежать без оглядки… ohne mich umzuschauen! Скажите, пожалуйста, кто выдумал родственников? — спросил он, недоуменно разведя руками и стукнув ногами.
— Я думаю, Дарвин, — ответил студент, посмеиваясь и удивляясь странному пассажиру.
Слязкин крякнул от удовольствия.
— А! — воскликнул он. — Превосходно. Было бы чудесно, если бы мы могли вдвоем провести лето. Положительно, ваше лицо кажется мне знакомым. Не встречались ли мы в Самаре?
Студент через две станции вышел. Слязкин простился с ним, как с лучшим другом.
— Я вам непременно напишу обо всем, — кричал он вслед студенту.
Переехав границу, Михаил Иосифович почувствовал себя затерянным в огромной чуждой толпе «маломеров». Все так уверенно, так откровенно, так беззастенчиво-обнаженно делали свой маленькие, будничные дела — продавали, покупали, носили, ездили, шумели, — что начинало казаться будто и впрямь нет ничего более важного, чем эта нелепая суета. Все, к чему бы ни прикасался Слязкин, куда бы ни пошел, имело свои строго выработанные формы, и за это надо было заплатить столько-то и столько. Так казалось Слязкину, потому что он поневоле сталкивался с наружным средним слоем общества, не имея возможности добраться до вершин, которые почти недоступны чужеземцу.
В Вене, в номере гостиницы он до вечера пролежал в обмороке, — а, может быть, спал — он не знал этого. Очнулся, когда уже было темно, и где-то внизу невероятно гремели тарелками. Весь вечер он просидел на берегу Дуная. Мучительная тоска раздирала его. Все вокруг было непонятно и чуждо: чужая речь, чужие звезды, чужая скамья. Только ночной воздух был нежен… Никогда, в самые долгие зимние вечера на родине, когда обдумывал куда пойти, никогда не был он так безвыходно одинок. Если придет пророк, то и он не найдет его здесь, в чужом городе, на берегу мутного Дуная.
Приват-доцент вернулся в гостиницу поздно; швейцар поклонился. Подняв черную трость с серебряным набалдашником, Слязкин сказал ему по-немецки:
— Когда появится пророк, вы здесь первые побьете его камнями.
Швейцар еще раз поклонился.
На утро Слязкин поехал к профессору К., известному юристу, чтобы посоветоваться относительно своего иска к Щетинину. Крупный, чистоплотный, сдержанный профессор не удивился визитеру. Гость долго сидел и рассказывал о России, кстати осведомившись знает ли профессор Яшевского? Когда профессор сообщил, что не знает, гость сказал:
— Если появится пророк, вы здесь первые побьете его камнями.
На это профессор, сдержанно улыбнувшись, умным, розовым лицом ответил:
— Это не случится потому, что даже пророк охраняется нашими законами…
— Удивительно! — восхитился приват-доцент. — Вы положительно устанавливаете совершенно новую точку зрения, — и встал.
— Это стоит двадцать крон, — спокойно заметил знаменитый юрист.
Слязкин крякнул и заплатил; час спустя он сидел в кабинете профессора по внутренним болезням. Знаменитый врач выстукивал худое, изможденное тельце Михаила Иосифовича; тот дрожал, несмотря на жару, и говорил:
— Извините меня великодушно, но ваш знаменитый юрист, профессор К., попросту дурак. Извините меня! Он хочет пророка оградить своими законами.
Врач отвечал:
— Вдохните… Глубже… Так… Еще раз…
Через неделю приват-доцент Слязкин официально считался женихом; невеста была очень юркая и очень опытная девица с красивыми воровскими глазами. Моложавая мать казалась ее старшей сестрой; у нее тоже были воровские глаза, и при разговоре с посторонними она опускала их, глядя на пол.
Слязкин писал Кириллу Гаврииловичу, на Волгу, восторженные письма:
«Предчувствие меня не обманывало: положительно для меня занялась заря новой жизни. Вы скоро узнаете тайну, которая буквально ошеломит вас. Судьба моя определилась навеки. Между прочим, и здесь, и в глухой провинции я говорил о вас, с той любовью, которую вы неизменно заслуживаете, и всюду ваше имя вызывало живой интерес. Я бесконечно радуюсь этому, как за наше общее дело. Новый пророк первым делом благословит женщин, ибо он войдет через ворота красоты».
Еще через две недели Михаил Иосифович покинул Вену и проездом в Палестину — остановился в Интерлакене.