реклама
Бургер менюБургер меню

Осип Дымов – Томление духа (страница 32)

18

Сожаление об утрате прошедших лет сделалось мучительным.

— Пусть судьба нас сведет, — тихо повторил Кирилл Гавриилович и сел у письменного стола позади Колымовой. — Вот и свела. Ведь я первый раз у вас.

Девушка молчала; он не повернулся и, обхватив руками голову, говорил как бы сам с собою:

— В молодости я часто бывал у таких милых, чистых девушек. Но не знал и не догадывался, что это почти счастье. Не умел видеть. А теперь, когда молодость ушла, и я… теперь — я все вижу ясно, ненужно ясно.

— Всю жизнь мне недоставало «еще немного», какого-нибудь полсантиметра. Вот-вот дотянулся, но не хватает полсантиметра. Вот поднялся, но на полсантиметра ниже. Так всегда и во всем. Через некоторое время усилием воли, работой я добивался этого «еще немного», но жизнь уж уходила дальше, и опять не хватало полсантиметра. И опять я получал его только через месяц, через год, через десять лет.

— Происходило это от того, что я не верил. Не верил непосредственно, без анализа. Не поверил, что встречу нужного мне человека и поэтому женился почти на первой встречной; на этот раз в ней для меня не хватало… полсантиметра, но я думал, что со временем это наверстается. Но разница между нами все росла, и я должен был разойтись с женой. Теперь она несчастна.

— Если бы около меня была чистая девушка с открытым, непосредственно-чувствующим сердцем! Я был бы велик. Мы трудились бы вместе и были бы сильны друг другом. Вы не знаете какое счастье быть молодым и как мучительно оглядываться и видеть свои ошибки. Забудьте, Лена, то, что я говорил вам в последний раз. Простите меня.

С трудом произносил он эти слова, как бы добывая их из глубины своего холодного сердца, но, сказав их, почувствовал себя спокойным. Он слышал, как сзади пошевелилась девушка и вдруг почувствовал ее близко от себя; ему отчетливо показалось, что она, наклонившись, поцеловала его волосы.

— Господи, — прошептал он. — Лена.

Протянул наугад руки и тотчас встретил ее пальцы.

Она глядела на него сверху вниз и чуть-чуть покраснела.

— Мне ничего не надо от вас, — проговорил Кирилл Гавриилович. — Я ни о чем не прошу. Простите, Елена Дмитриевна. Забудьте.

— Да, — сказала она непонятно.

Он смотрел на девушку; жалость и любовь охватили его.

— Я вам дам возможность работать в другом месте, в новой стране. Хотите?

— Да. Только скорее.

— Это будет скоро, к весне — я не имею права говорить яснее. Вы можете свободно работать и окружить себя нужными людьми. Устройте университет для девушек, приюты для калек.

— Хорошо, — ответила Елена Дмитриевна, подняла на него свои далеко расставленные глаза и благодарно улыбнулась.

Он наклонился и поцеловал ее нескладную большую руку.

— Я тоже еду. Поедете со мной?

Она кивнула головой.

— Только скорее, — повторила она.

Яшевский облокотился о стол, на котором в беспорядке были разбросаны письма, нечаянно схватил глазом подпись «Субботин» и думал о том, что случилось. Как только он перестал желать девушку, она тотчас просто и доверчиво пошла к нему. То, что казалось неисполнимым, как чудо, произошло потому, что он сам сделался другим. Он понимал также, что малейший неверный шаг, неосторожное слово, и — все исчезнет. Рядом с ним стоял как бы не реальный человек, а воплощение того лучшего, что было в нем: стоит ему опуститься, я она уйдет.

— Лена… Девушка милая… — сказал он.

— Вы не должны смотреть на меня так, как на всех, — промолвила она.

Он не понял.

— Нет, нет…

— Я другая. Я почти не живу, — пояснила она, и ее прекрасное лицо застенчиво покраснело.

— Я должна в больницу, к Слязкину, — сказала она неожиданно.

— Вы бываете у него?

— Для него хорошо то, что с ним случилось.

Яшевский удивился до чего свободно она разбирается в чужой душе и как точно выражает свои наблюдения.

Они вместе вышли. На улице у нее был строгий отчужденный вид.

Они говорили о скорой поездке в далекую новую страну; обоим непрактичным, не разбирающимся в жизни, казалось доступным и легким все, что в действительности было туманно и фантастично; трудно же было только то, что перед глазами. Они расстались, улыбнувшись друг другу.

Великий человек вошел в книжный магазин и попросил учебник болгарского языка; его не оказалось, обещали выписать. Он купил множество газет и, придя домой, прочел все, что относится к Болгарии. Но в газетах были коротенькие, незначительные телеграммы и заметки, которые совершенно не указывали на то, что в этой стране готовится такой важный переворот. Смутное беспокойство овладело философом. Ему показалось, что у него отнимают министерство, а с ним рушатся и все планы на будущее в новой стране…

Он написал Веселовской короткое прощальное письмо. Сознание того, что он причинил другому боль немного успокоило его. Высокие мысли о церкви и человечестве посетили его.

XXIII

Щетинин подошел к своему дому. Были сумерки, но все же он рассмотрел над воротами большой черный флаг. Это ему не понравилось. Дом, в котором жил Александр Александрович, был старинный, богатый, немного мрачный с виду. Офицер прошел по двору, стараясь не смотреть на черный флаг, который неподвижно и даже угрожающе поднимался в небе. По его мнению этот флаг — боевой флаг новой болгарской династии — подняли несколько преждевременно. Если враги заметят, то воспользуются этой оплошностью. Поэтому офицер сказал управляющему, которого встретил во дворе:

— Зачем подняли флаг? Я не приказывал.

Управляющий вежливо поклонился и, не поняв, переспросил:

— Чего-с, виноват?

Щетинин прошел, не ответив. В доме, видимо, знали про перемены, происходившие в Болгарии, потому что прислуга держала себя особенно почтительно и подобострастно… В столовой, где висел большой портрет его отца, умершего на маневрах, было накрыто к обеду. Около салфетки лежал небольшой узенький конверт. Щетинин узнал почерк Семиреченской. Он подошел к окну и прочел несколько строк, набросанных крупным размашистым почерком, каким пишут гении.

«Милый, милый. Сейчас вернулась домой устала адски думаю о тебе. Я счастлива. Н.

P. S. Завтра в одиннадцать, да?»

Офицер удивился, что и она уже узнала про Болгарию и самодовольно улыбнулся. Потом подумал: верно, в театре рассказали. Все же, поздравление казалось несколько преждевременным и неосторожным.

Горничная в белом переднике с белой крахмальной наколкой на волосах внесла чашку супа. Офицер недолюбливал ее, покосился и сухо произнес:

— Не буду обедать. Я прилягу.

Горничная начала убирать и загремела тарелками. Щетинин, намеренно раздражая себя, надменно заметил:

— Не стучите. Уходите.

Он прошел в спальню, снял мундир, прилег на диван и тотчас же заснул.

Вдруг что-то случилось, и во сне ему сделалось страшно за себя. От мысли, что необходимо проснуться и принять то, что произошло, становилось еще страшнее. Поэтому он старался оттянуть пробуждение и продолжал спать. Два голоса, мирно обсуждая что-то, говорили в его голове. Говорили они несомненно по-русски — это было слышно по течению фраз — и громко, не стесняясь тем, что могут его разбудить — что было невежливо, — но в то же время невозможно было разобрать ни одного слова. И все-таки Щетинин во сне понял, что беседа идет о нем, Александре Александровиче, который-де сошел с ума и которого надо отправить в сумасшедший дом. Вылечится ли он там — неизвестно, но во всяком случае его теперешняя жизнь окончилась и начнется совершенно другая на долгий ряд лет… Надо проститься со службой, мундиром, каретой, Надеждой Михайловной, лошадьми, и со всеми привычками, которые, казалось, вросли в него… Голоса, говорившие на непонятном русском языке, не издевались над ним и не жалели, а просто и деловито обсуждали случившееся. По-видимому, это были посторонние и даже незнакомые люди, иначе, хотя бы из вежливости, притворились бы огорченными. «Вероятно врачи», — догадался Щетинин и сказал им как можно более хладнокровно:

— Я, господа, совершенно здоров, и только немного возбужден оттого, что у меня… что я переживаю исключительно счастливое время.

Но, чтобы они не подумали про болгарский переворот, он развязно усмехаясь, добавил:

— Понятно — женщина. Cherchez la femme… Вы понимаете, господа, что я не могу сообщить подробностей.

Тут он вспомнил про черный флаг, который неосторожно подняли над воротами и который, таким образом, выдает его головой. Голоса продолжали говорить, как будто и не слышали его. Он покраснел от досады. «Надо убрать флаг — подумал он, хитря, — и порвать письмо Нади. Никаких улик».

— Какие улики? — тотчас спросили голоса все на том же непонятном языке.

Щетинин испугался; он сообразил, что беспокойство об уликах — тоже улика и, оскалив плотные лошадиные зубы, хитро ответил голосам:

— Эта женщина, господа, не свободна, и, если найдут ее письма, выйдут неприятности. И вообще прошу оставить меня в покое… оставить меня…

Он пошевелился, и голоса сделались глуше и тише. Можно было даже притвориться будто их совсем нет. Но странным казалось следующее: только за секунду, были сумерки, теперь же, как только он пошевелился, рамы исчезли, и в спальне сделалось совершенно темно. Щетинин подошел к кнопке и зажег электричество. Во всем доме стояла тишина. Он надел мундир и пошел в переднюю не через столовую, чтобы не встретиться с горничной, а по коридору, заваленному вещами покойного отца.