реклама
Бургер менюБургер меню

Осип Дымов – Томление духа (страница 28)

18

Почти все, что изложено в книге о женщине, родилось через меня. Разумеется, это не мои мысли — смешно если бы я так подумала! — но они возникли благодаря тому, что я около него. Конечно, не будь я, была бы другая; я не ставлю себе этого в заслугу. Кролики и лягушки, которых препарируют врачи, тоже могли бы сказать, что участвуют в развитии медицины. Пусть и я такой кролик… Почти треть его новой книги облита моей кровью, скреплена моей жизнью и молодостью. У меня есть своя гордость — гордость кролика, который четвертый год терпеливо выносит все проделываемые над ними опыты. Однажды я видела забавный рисунок: на препарационном столе в крови лежит кролик с отрубленными лапками, и внизу подпись: „Я страдаю для того, чтобы человек сделался профессором“. Это про меня написано: я страдаю для того чтобы Яш… сделался профессором… Это его тайная мечта.

Многие, особенно женщины, не поймут меня и возмутятся: как можно быть до такой степени рабой? Прежде и я так думала. Но нет, это не рабство, mesdames, это наша гордость и наша доля участия в духовной жизни.

Как странно читать и узнавать на бумаге свою жизнь! То, что давно прошло и забыто, неожиданно воскресает. Случай, когда-то причинивший мне боль или радость, под его пером превратился в ряд рассуждений или в гениальную мысль или в тонкий анализ. Всюду я могу узнать свое и вижу откуда получилось то или другое. Иногда это очень сложно и совершенно изменено, но все же я угадываю и волнуюсь… Со стороны кажется, что он не замечает окружающего. Моя любовь служит мостом между его мозгом и тем, что ему нужно от жизни и от меня.

Иногда думаю: почему такое-то событие или переживание, казавшееся мне важным, дало ему так мало, а какой-нибудь пустяк вызвал к жизни целую главу; так, например, глава „Мать-проститутка“ — конечно, следствие нашей весенней ссоры, когда он встретил меня с мужем. Порою даже жаль становится: неужели ничего более нельзя выжать из целых месяцев жизни, как только короткое примечание мелким шрифтом под текстом? Но, разумеется, дело совсем не в количестве. Я слишком женщина.

Странно и то, что он отрицает мое участие в его работе, а если изредка и соглашается признать, то с безразличным видом словно речь идет о пустяках. Для того, чтобы написать книгу, необходима бумага, но разве кто-нибудь думает о ней? Ученый, подаривший миру новое открытие, думает ли о кролике, который служил для опытов? С этим я долгое время не могла свыкнуться и даже спорила, хотя видела, что ему неприятно. Я не должна была этого делать, и, кажется, много проиграла… В конце концов я замолчала. Но скоро я получила удовлетворение. В главе „Навоз искусства“ есть замечание о том, что творцы новых ценностей, беря у живых людей материал для своих мыслей, не признают этих людей участниками своего творчества; внутреннее же сознание подобных сотрудников, остающихся в неизвестности, подкрепленное неблагодарностью творца, превращается в самостоятельную ценность. Происходит это в целях равновесия, иначе вновь созданная мыслителем ценность не имела бы первоначальной опоры. Я не сразу поняла; но, когда подумала, что и эта удивительная мысль тоже родилась благодаря мне и моему огорчению, я действительно, почувствовала то внутреннее сознание своей ценности, о котором он говорил. Таким образом, он не только объяснил мне мое чувство, но даже предугадал его!

Забавно, когда мне говорят, что я не имею личной жизни. Правда, она не похожа на ту, какая бывает у других женщин. Все, что я переживаю, идет от него или к нему: это есть моя личная жизнь. Скорее напротив: я слишком живу личной жизнью и отсюда то страдание, которое я приношу мужу и Юле… Но не могу иначе. Теперь это ясно.

Мое место около него, я служу ему и буду служить. Даст ли мне счастье или нет — об этом не думаю. Ну, разумеется не даст: ведь ничего не изменится в том, что есть сейчас и что было все три года. Не все ли равно? Я не должна говорить о себе, потому что важна его жизнь, а не моя.

Но все же кое-что может измениться: я могу получить от него сына. Он будет недоволен и подумает, что это его свяжет. Но ребенок ничем не свяжет его. Я одна воспитаю его. Это будет замечательный ребенок от гениального отца.

Если когда-нибудь ты прочтешь то, что я здесь пишу, моя девочка, милая, бледненькая Юля, ты не осудишь свою мать. Не расспрашивай обо мне никого и суди только своим теплым живым сердечком. Мы, женщины, вообще плохо рассуждаем. Я тебя люблю глупенькая, и всегда любила: это ты твердо должна помнить. Я не виновата перед тобою: человек не может быть ни перед кем виноват, — но все же прости мне ту боль, которую причинила тебе в столь раннем возрасте. Моя мать была добрее ко мне, и мое детство было гораздо счастливее, крошка. Я не имела права выходить замуж такой глупой и неопытной; не имела права производить на свет детей, от человека, в котором сама не родилась, как женщина, и не могла родиться. Мужчина рождает дважды: сначала жену, потом ребенка от нее… Помни одно: женщина не может существовать вне мужчины; наша духовная и физическая жизнь — в нем и от него. Поэтому подумай хорошенько, прежде чем отдашь свою руку. Женщина рождается очень поздно: после того, когда узнает мужчину. Целую тебя, моя беленькая девочка. Господь над тобою!

P. S. Вчера вечером он высказал такую мысль: в истории последовательно сменяются две волны — мужская и женская, и сейчас наступает эпоха мужской волны. Конечно, он еще разовьет эту мысль. Она пришла ему в голову в то время, когда я говорила о долге матери. Не могу понять каким путем, но все же мой разговор натолкнул его на эту мысль. Я слушала и все забыла… Итак, долг матери все-таки священен!»

Юлия Леонидовна положила перо. Левая щека, на которую падал ровный теплый свет лампы, окрасилась в розовую краску, похожую по оттенку на далекое ночное зарево. Золотистые волосы над низким лбом пришли в беспорядок; она машинально поправила их рукою, которая была оголена выше локтя.

Она прочла написанное, расставила все запятые и поправила описки. Потом сунула тетрадь в ящик стола и заперла на ключ.

Безмятежный мир и покой охватили ее. Медленно, точно в странном танце, ступала она по блеклому ковру. По своей привычке она соединила руки ладонями и, вывернув локти, поднесла пухлые пальчики к губам. Складка над золотистой бровью исчезла, и низкий лоб был ясен. Ни о чем не думала и смутно ощущала свое зрелое тело, облитое мирным вечерним светом.

В дверь постучались, голос чахоточной девушки любовно произнес:

— Чай приготовлен, Юлия Леонидовна. Десять часов.

Хозяйка очнулась и ответила:

— Спасибо, Даша. Сейчас.

Подняв голову, она пошла к дверям.

XXI

Когда бросились к упавшему под коляску Слязкину, он лежал без движения и казался похудевшим, как человек перенесший изнурительную болезнь. Пальцы левой руки непрерывно двигались, будто подзывали кого-то игривым жестом. В толпе, издали походившей на расплывающееся черное пятно, ругали богачей и правительство. Городовой, погнавшийся за коляской Щетинина, вернулся и с помощью добровольцев уложил Михаила Иосифовича в сани. Тогда Слязкин начал стонать. Извозчик не повернулся на козлах и сидел с таким видом, как будто сзади на его спине совершают благодетельную для него операцию. Городовой стал сбоку, и Слязкин стеная обнял его похудевшей рукой за шею. Какой-то низенький толстенький человек волновался больше всех и вместе с пострадавшим поехал в больницу. Толпа разошлась.

Толстенький коротенький человек сидел в санях, вздыхая от усталости и беспрестанно высовываясь, чтобы видеть то, что делается впереди. Рука израненного господина неизменно продолжала обнимать шею городового; человек, натянув рукав своего ватного пальто, принялся чистить упавший цилиндр приват-доцента, вертя его, как на вертеле, и в конце концов придал ему даже некоторую элегантность и блеск. Прохожие оглядывались на медленно подвигавшиеся сани и на господина, который, вытянув руки, держал перед собою старомодный цилиндр, словно драгоценность.

Слязкин, стеная, сказал городовому:

— … Больно… Умираю…

— Не беспокойте себя, господин, — ответил городовой. — Сейчас за угол больница.

Слязкин почувствовал к городовому нежную дружбу. У него застучали зубы, точно от холода; он с трудом произнес, шевеля пальцами:

— Я вас поблагодарю, голубчик… Как только выздоровею…

— Покорно благодарим, — ответил бывший унтер. — А только по службе нашей полагается… пьяный или какой с повреждением…

Городовому было неудобно стоять; у него болел затылок, но он не двигался, чтобы не беспокоить Слязкина.

— Вот… допрыгался, — сказал Михаил Иосифович и хотел улыбнуться, но вместо улыбки вышла гримаса, и из груди вырвался сдавленный стон. Ветер трепал его редкие рыжеватые волосы, и бил ударами в морщинистый открытый лоб.

У подъезда он увидел вывеску.

— Я знаю эту больницу, — обрадовался приват-доцент. — Ею заведует доктор Верстов, мой хороший знакомый… даже друг… Просто удивительно, что я… что мы… на дне позора…

Он застонал и застучал зубами.

Через несколько минут его бережно внесли в приемный покой. Служители, одетые в белое, хлопотали около него; пришла пожилая женщина тоже в белом, с добрым строгим лицом, в золотых очках.