Осип Дымов – Томление духа (страница 23)
Прежнее чувство необъяснимой вины перед нею являлось редко. Все вокруг него сделалось определеннее и строже; исчезли мечтанья, предметы и явления потеряли прежнюю воздушность; в кажущейся случайности происшествий был утерян какой-то, прежде угадываемый смысл. Между землей и звездами, которые в морозные ночи сверкали в темно-синем небе, как бы легла преграда. За три месяца Нил Субботин казался себе постаревшим.
Он жил у обойщика в небольшой узкой комнате. Рано утром его будили близкие назойливые стуки: это обойщик Бекир, пожилой человек с большими седыми усами и небритым подбородком, за стеной занимался своей работой. Часто по утрам приходилось зажигать лампу; при этом Субботин вспоминал тот день, когда туман навис над городом и Сергей загадочно говорил о счастье жизни. Казалось, что с того времени прошли годы…
Нил просил Сергея не писать ему, чтобы ничего не знать о Колымовой; он думал, что ее нет в городе. Иногда вспоминал Марка Липшица; ему хотелось увидеть его равнодушно-скорбные глаза и худое, голодное лицо; но не встречал его, так как жил в другой части города, среди мелких лавочников, ремесленников и рабочих.
Часто вспоминались прежние мысли о физическом труде, который наполняли душу тревогой и говорили, что не все обстоит благополучно; вместе с ними воскресало то, что он старался забыть. Воображение рисовало осенний сад со стройно возносящимися деревьями, кора которых похожа на кожу слонов; он видел строгое лицо Колымовой с черными, далеко расставленными глазами. Ее руки засунуты в карманы синей жакетки, и локти сзади выступают острым углом… ее комнату он видел, стол, зеленый ковер… В эти минуты представлялось, что мучительная работа над собой и все пережитое исчезают, как ненужное.
— Работать! — говорил он себе. — Главное: трудиться!
Он стал помогать обойщику. Было приятно возиться с пружинами, рогожей, паклей, клеем, доставать из жестяной коробки мелкие гвоздики и скоро бить ловким молоточком. Христиан Бекир мало-помалу взвалил на жильца всю срочную работу. Нил был доволен, когда без помощи Бекира приготовил пружинный матрац. Обойщик похвалил его, а вечером его жена, толстая, аппетитная женщина с ямочками на щеках, сказала, что жилец, кажется, большой дурак.
Вся семья Бекира смотрела на Субботина, как на источник нового дохода. С него тянули деньги по всякому поводу, ставя на счет спички, лишний стакан чаю, несколько капель чернил. Эти люди решили, что, вероятно, никогда больше не встретятся с жильцом, и ради нескольких месяцев совместной жизни не стоит стесняться. То, что жилец помогал Христиану в работе, не меняло положения. Только один раз, в день рождения хозяйки, младшая дочь принесла жильцу горячего бульона почему-то в стакане и кусок пирога, которые не были поставлены в счет.
Дни увеличивались, морозы крепли. Огромные сугробы снега лежали по обе стороны деревянных тротуаров. Нилу казалось, что жизнь сузилась, что весны никогда не будет, и его существование остановилось. Люди и природа забыли его…
Однажды он заметил, что ему не о чем говорить с Женей и что он бессознательно избегает оставаться с нею наедине; если они были в комнате, он предлагал пойти гулять; если гуляли, он спешил в комнату: ему казалось, что с переменой обстановки что-то изменится, и явится новое. Это открытие испугало его. По пустому поводу возникла ссора, в которой он был неправ, но Женя плакала и поцеловала его руку.
— Я погибаю, — сказал себе Нил, оставшись вечером один. — Либо я, либо она…
Тоска охватила его; до ночи писал он какое-то письмо, но не отправил его, а спрятал в ящик, как и предыдущие. На утро он стыдился своего отчаяния.
Прошло Рождество, потянуло весной. Однообразно шли дни, пока неожиданно разразившиеся события не прервали этой жизни.
XVII
Михаил Иосифович Слязкин молился. Он был в черном широком, точно чужом, сюртуке и в старомодном цилиндре, который от небрежного обращения сделался мохнатым. Рядом с ним, сзади и спереди в высокой, несколько сумрачной синагоге находились такие же строгие, серьезные немолодые люди и молились. Голубые глаза Слязкина сияли умной глубокой скорбью. Он почти не садился во время утреннего богослужения, слушал слова древнего языка, от которого отвыкло ухо, и его глаза часто заволакивались слезами. Он вспоминал отца, маленький город, свои надежды и свое тогдашнее, сердце. Приват-доцент университета читал все молитвы, какие полагались в эту субботу, но, кроме общей молитвы, обращался к невидимому Богу еще со своей собственной.
«Бог Авраама, Исаака и Якова, Ты знаешь мое сердце и видишь меня яснее, чем я могу догадаться о себе. Мука и скорбь гложут меня. Не помню той минуты, когда свободно дышала моя душа. Мой жребий был указан при рождении. Темная судьба стерегла меня… стерегла меня. Я ушел от Тебя, Бог отцов моих, чтобы больше возлюбить Тебя. Я ушел от Тебя, как жених от невесты, чтобы в горести изъязвить любовью сердце свое. Не к Богу попов и лицемерия ушел я, а к Богу скорби и страдания. Грех мой пред Тобою, Отец праматери Рахили. Не знал, что ты сам Бог мученичества и возвышающей боли. Прости меня, Боже, Царь Израиля».
Он вытер покрасневшие глаза платком, который Катерина успела сунуть ему в последнюю минуту.
— Услышь нас… взгляни с престола Твоего, — пел голос кантора, и хор стройно и величаво подхватывал молитву.
Слязкин продолжал шептать по-русски:
— В саду Твоем я шел по тернистым дорогам. Босыми ногами шел я, раненый в кровь. Я слышал дыхание Твое и слышал голос Твой, Господи Боже, царь вселенной.
— Аминь, — длинно запел хор под сумрачными сводами.
— Аминь! — дрожащим голосом повторил Михаил Иосифович.
«Молимся Тебе… в чертоге славы Твоей», — слышал Слязкин слова древнего языка.
— Я шел по дальним дорогам в саду Твоем у самой ограды, — продолжал говорить Иегове приват-доцент университета Слязкин. — Видел отступников, татей духа, ложномеров и блудов. Но не был с ними… Мимо кровавой осины прошел я также, она дрожала ветками в лихорадке ужаса. Тень блуждала около дерева, Царь мой…
— Вот вижу: заходит солнце, и городок, где жил мой отец и где я родился, озарен теплым светом… Мне едва семь лет, душа моя раскрыта Тебе. Вот я прохожу мимо пустоши, которой боялся, и мимо заброшенного колодца и обгоревших кирпичей, поросших дикой травой, как бородой Твоей, Господи. Я бегу, сердечко мое трепещет, как птичка, выпавшая из гнезда и вдруг… и вдруг слышу голос: «Берегись!» Никого кругом не было, но голос крикнул мне: «Берегись, ты изменишь Богу!» Я бросился бежать. Не могу забыть этого. «Берегись», крикнул Ты мне, Господи мой.
Два почтенных пожилых еврея, молившиеся по обе стороны Слязкина, обернулись и посмотрели на него. Он не заметил этого.
— Ты предостерег меня и простер руку надо мной. Но я понес душу на огонь и сечу… Я говорил себе: мой час придет! мой час еще придет! На дне ямы моей я жду солнца… Я ушел от Тебя, чтобы найти Тебя. У дверей Твоего чертога толпится множество праведников, душ неродившихся и тех, которые не знают горькой полыни греха и смертного ужаса к жизни… Не мог протолкаться к Тебе, не услышал бы меня… Услышишь меня! Пошли час испытания, Господи!
— Да будет благословлено имя Его, — торжественно и медленно пропел хор.
— Одинокий и нагой стою перед Тобою, Владыка. Не принес я себе через ряд лет ни друга, ни подруги, ни сына, который над могилой сказал бы за меня слово заступничества. Большим грехом согрешил я перед Тобою, чтобы Ты услышал меня. Большим проклятием проклял себя. Ты Бог праведников и Бог тех, кто не знает горькой полыни ошибок — думал я. Но думал также: Он увидит меня на темном дне ямы и спросит: Кто там один удалившийся от Меня?.. Чем больше оскорблю невесту мою, тем яснее увидит любовь, меня сжигающую… Пошли мне час искупления! Пошли мне лестницу света на дне позора и падения моего. «Берегись!» — крикнул Ты сорок лет назад. И вот опять стою здесь перед Тобою, вошел в Дом Твой вместе с маломерами, короткой мерою мерящими Правду Твою. Я боюсь не Твоего гнева, Иегова, а боюсь Твоего молчания. Не молчи, Иегова! Подай мне голос Твой, как подал однажды. Отними у меня последнее, в искупление Тебе, — у меня так мало — порази слепотой и проказой. Не отнимай только разума моего и слова, чтобы я мог говорить о Тебе и мыслить Тобою. Пошли лестницу света на дно ямы моей, Господь мира, Бог Авраама, Исаака и Якова.
— Аминь! — опять отозвался хор, и субботнее богослужение окончилось.
Слязкин сложил молитвенник и пошел, мягко толкаясь, к выходу. Его сердце омылось молитвой и слезами. За много лет не испытывал он такого чувства ясности и благословенной печали. Глубокое ощущение целостности осенило его. Он не замечал людей, не думал о них. И — странно! — теперь, когда ушел в тайну своей души — он оказался ближе людям, чем когда-либо прежде… Раньше они представлялись непонятными существами, в действиях которых нельзя было бы разобраться, если бы не книги; теперь же он чувствовал их мысли, печали, одиночество, и самые мелкие и грубые стремления их казались ему трогательными.
— Что я наделал! Что наделал! — внутренне ахал он, вспоминая как десять раз на дню говорил об одних и тех же людях разное, как, окунувшись с головою в ложь, без нужды, продавал их друг другу; ему сделалось стыдно перед собою.