реклама
Бургер менюБургер меню

Осип Дымов – Томление духа (страница 19)

18

— Отоприте, прошу вас… Не могу же я вас так оставить… Надя, умоляю…

Изнутри злобно крикнули:

— Если вы сию минуту не уйдете, я пошлю за швейцаром.

Офицер прошел в гостиную и в глубоком безмолвии просидел около часу. Огонь печки давно погас, светило жесткое электричество; он видел, как остановились часы на столике, подделанном под старинный. Потом поднялся и вышел, бесшумно притворив за собою дверь. Спускаясь по темной лестнице, он почувствовал, что в одном месте ныли корни волос и припомнил, как больно дернула актриса. Теперь это было точно поздняя ласка. Он прислонился к перилам, упав головой на руку.

Заспанный швейцар в рыжем пальто осветил лестницу и, шатаясь от снов, переполнявших его мозг, пошел отпирать двери.

Городовой, стороживший эту дикую молодую безнадежно-ушедшую ночь, отдал честь. Офицер дружественно крикнул ему:

— Который час?

— Двадцать минут пятого, ваше высокородие, — ответил темный городовой.

Ночь шла. Мирно светили фонари. Город спал своим необъятным каменным телом.

XIV

Люди, не ценящие внешней жизни и чувствующие ее призрачность, охотно ставят себе более или менее трудно исполнимые планы и задачи, чтобы в стремлении к их осуществлению заполнить свое существование. Они приучают себя думать, что эта цель нечто важное и существенное, раз на нее тратится столько энергии. Им кажется, что, как только задуманное осуществится, наступит новое, и жизнь их возродится. Так проходят годы, в течение которых человек искусственно прикреплял себя к интересам жизни, которая для него продолжает быть не ценной.

Таким клочком сена, привязанным к дышлу бегущей лошади, для приват-доцента Слязкина была его мечта о разводе с женой. Он хлопотал о разводе уже восьмой год, причем делал все, что для этой цели было бесполезно или даже вредно. Он посещал людей, которым крайне туманно излагал дело, у которых спрашивал совета и с которыми кстати вел беседы о морали, России, философии, Боге и о новом пророке. Люди эти большей частью были совершенно посторонние ведомствам, от которых зависит вопрос о разводе, и беседы с ними, зачастую очень обстоятельные и умные, не подвигали дела ни на волос вперед. Действительно же дельные советы он выслушивал вполуха, необходимых бумаг не доставлял и в конце концов запутал вопрос так, что в нем совершенно нельзя было разобраться; свою же жену он называл тихой пристанью и ангелом-хранителем.

Эти «хлопоты» по разводу были его лучшими минутами: его гнала своеобразная любовь к людям, глубокий интерес к их мыслям и переживаниям. Через них он приобщался жизни, которую видел вокруг себя и в которую роковым образом не мог войти. Он объезжал общественных деятелей, писателей, священников, депутатов, актрис, чиновников и почтенных старух-старообрядок. Ему чудилось, что эти люди втайне от него делают важное дело и знают какой-то секрет жизни. Ощущение, что где-то что-то совершается без него, беспрерывно угнетало тоской его обожженное сердце. Безмерное любопытство, смешанное с жаждой уверить себя в том, что секрета жизни никто не знает, обострили его незаурядный жадный ум. Но в том, что на земле не существует абсолютно высокого и благородного, никак не удавалось убедиться: выходило и так, — и этак.

Кроме приват-доцентуры, Слязкин занимался тем, что сотрудничал в одном толстом и нечитаемом журнале, причем писал по самым разнообразным вопросам одним и тем же выспренним, фальшивым и приторным языком. За пятнадцать лет работы у него нельзя было бы найти и десятка искренних строк, продиктованных непосредственно вылившимся чувством. Он тщательно вырезывал свои громоздкие статьи, вклеивая их в тяжеловесную тетрадь. Он говорил, указывая на эту чудовищную книгу: «Здесь заключается кровь моего мозга», между тем там была только его ложь.

Он постоянно горел какой-нибудь темой, меняя ее каждую неделю, волновался, спорил, доказывал; про себя он думал, что пишет для того, чтобы сравнительно легко добывать деньги. Но и это было неправдой: его занятие литературой давало ему возможность быть около людей, присматриваться к ним, принюхиваться, подползать к жизни, которая в секрете совершается помимо него… Он судил о жизни и чувствах так, как голодный судит о вкусных вещах, разложенных в витрине гастрономического магазина. Все, что он писал было в корне лживо и заражено гнилью безверия в то, что утверждалось статьей. Его логика была ошибочна, пафос напыщен, лирика неискренна. Но вместе с тем чувствовался жадный ум, живая бьющаяся душа со следами черных ожогов… Он бегал за людьми, хватался за их дела, старался быть с их радостями, с их идеями, с их игрушками и богами, но невидимая рука постоянно отталкивала его… Он казался лжецом; он лгал всеми словами, потому что не верил ни одному из них. Он был смешон, рассеян, и часто нелеп в своей внешней жизни; над ним многие смеялись и лишь некоторые догадывались о его трагедии, чувствуя его ум, горящий полуосознанным, бессильным любопытством.

Михаил Иосифович проснулся в воскресенье в своей небольшой квартире очень рано: он открыл большие умные глаза и сразу, без промежутка, вошел в обычного Слязкина, который уж сорок третий год гуляет по грешному свету. Он спал мало, так как постоянно бывал возбужден какой-нибудь мыслью. Умные и недовольные собою люди, — как и честолюбцы, — спят мало: им мешает любопытство. Он собрал лоб в морщины, улыбнулся, искривив правую щеку, и громко сказал «а!» — словно крякнул. В ночной сорочке и туфлях на босу ногу Михаил Иосифович пошел в переднюю, где лежал свежий номер толстого журнала. С чувством удовольствия, которое не притуплялось с годами, он убедился, что его статья о важном торговом договоре напечатана. Слязкин прищурил правый глаз и тут же в передней принялся бегло просматривать свою статью о договоре с таким видом, как будто сердился на нее. Прикинув ее размеры, он быстро и коротко засмеялся, словно пискнул, произнес «а!» и пошел обратно в спальню, унося, как добычу, книжку журнала, которая сразу оказалась измятой. Засунув книжку углом под зеркало, он во время умывания, брызгая, кашляя, харкая и плюя, прищуренным глазом, в который забиралось едкое мыло, считал строки. При этом все время как будто сердился на статью, хотя она была длинная — более шестисот строк. В зеркале, облитом стекающими струйками, он мельком видел редкие рыжеватые волосы, торчащие на темени, большой, морщинистый, как бы древний лоб и длинный любопытный нос на бритом вытянутом лице.

День начинался удачно: статья напечатана без сокращений, которые всегда бьют по карману, и впереди ряд бесед с умными образованными людьми. Слязкину представилось, что жизнь осмысленна и уютна, а он сам человек атлетического здоровья и по убеждениям ярый демократ. Вследствие этого он тут же решил каждое утро обливать себя холодной водой. Он скинул сорочку, и заплаканное зеркало отразило щуплое, почти детское тело, такое худое, что свободно можно было пересчитать все кости. Сморщенная кожа дрожала и ежилась под холодными струями воды. Когда обливание было окончено, Слязкин с гордым видом выпятил цыплячью грудь и сказал кому-то в пространство:

— Ничего нет прекраснее человеческого тела.

В маленькой столовой хлопотала баба Катерина; от демократического чувства, которое овладело хозяином, ему захотелось подать Катерине руку; но подумал, что она может испортить жаркое или сладкое, как случалось не раз, и воздержался.

— С добрым утром, Катюшенька, — сказал он так приветливо, что прислуживавшая баба удивилась и испуганно побежала за самоваром.

Номер журнала, который Слязкин, как завоеванную добычу, таскал из комнаты в комнату, теперь имел жалкий вид: страницы были облиты мыльной водой и похожи на мокрую тряпку. Прихлебывая чай, приват-доцент внимательно проглядывал книжку, быстро схватывая, словно выклевывая, новости.

Десять минут ушло на то, чтобы отыскать в ящиках столов, на диване, окне и стульях портсигар, часы, спички, бумажник, носовой платок, карандаш, зубочистку и всякую дрянь, которою Слязкин каждое утро набивал карманы и которую каждый вечер выгружал. Катерина ходила за ним по пятам, помогая барину в поисках, причем слышала намеки на то, что часы, верно, украдены, а в бумажнике не все цело. Наконец все было отыскано, и Михаил Иосифович вышел на улицу.

В мохнатом цилиндре и очень широкой, словно чужой шубе, Слязкин, постукивая тростью с серебряным набалдашником, шел по тротуару. Демократическое настроение, имевшее связь с холодным обливанием, не покидало его. Под древним морщинистым лбом были видны голубые детские глаза.

— Братец, — обратился он к извозчику, — братец, повези ты меня…

Он поднял трость и ткнул парню в бок. Потом, несколько раз осмотревшись и наказав ехать быстро и непременно по главным улицам, взобрался на пролетку.

Сидя на твердом подпрыгивающем сидении и уткнув трость с серебряным набалдашником в спину извозчика, он победоносно поглядывал на тротуар, высматривая знакомое лицо. Но никто не попадался. Он подумал, что все спрятались и затевают что-то без него.

— Удивительно! А! — крякнул.

Михаил Иосифович, рефлекторно поднял и опустил конец трости, упиравшейся в спину извозчика.

— Чего? — осведомился тот и, не получив ответа, тронул лошадь ленивой вожжой.