реклама
Бургер менюБургер меню

Оноре Бальзак – Озорные рассказы. Все три десятка (страница 97)

18

– Иди, друг мой милый, будь счастлив благодаря мне, и пусть эта гордячка унизится и повержена будет в делах сердечных жертвой, на которую она никогда не сподобится.

Явившись к красавице Империи, турок вручил ей цепь и смело улёгся на её ложе. На исходе вечера, когда он утишил свою первую жажду, она спросила, какой такой хитростью выманил он или какую сумму заплатил за цепь, обернув каковую девять раз вокруг пояса красавица Империа намеревалась пройтись по Венеции, подобно тому, как во времена оны полководец Ахилл привязал к своей колеснице труп Гектора. И тут турок чистосердечно повторил ей слова Джины. Госпожа Империа почувствовала, сколь задето её королевское величие, и измыслила нанести сопернице решающий удар. Поутру она села с прекрасным принцем в гондолу и, не таясь, на виду у всей Венеции прибыла во дворец Джины, каковую застала в слезах и отчаянии, лишившуюся всего и вознамерившуюся с жизнью своею покончить.

– Вот, синьора Джина, – сказала госпожа Империа, – возвращаю вам вашего изменщика, прицепите его к себе на веки вечные.

И она протянула Джине застёжку цепи, что кольцами обвивала шею принца. Взволнованная великодушием, равным её собственному, Джина прижала к сердцу своему красавицу Империю и посреди тысячи безумных и радостных слов признала, что почитает её прекраснее себя.

Сие происшествие наделало в Италии и прочих государствах такого шуму, что мессир Петрарка поведал о нём прекрасной своей возлюбленной Лауре{162}, надеясь привить ей вкус к благородству, и отсюда следует мораль, что любовь…

Как три паломника языками чесали

В те времена, когда паломники устремлялись в курию Римскую, дабы получить отпущение грехам столь тяжким, что папа повелел никому, выключая его самого, в них не исповедоваться, случалось им встречаться на постоялых дворах и делиться друг с дружкой своими злоключениями. Кое-кто утверждает, будто по пути в Рим эти странники не пьют ничего, окромя воды, зато на обратном пути им страсть как хочется смочить горло святой водичкой из погреба. И вот однажды в портовый трактир на берегу соседнего с Римом моря зашли три паломника. Оказалось, трактир битком набит, и потому пришлось им спуститься в подвал, и там, сидя на лавках, они пили-ели до самого утра, хотя им никогда не доводилось читать мудрецов, возглашающих, что, дабы скоротать ночь, лучше всего спать, а коли спать неможно, то пить. Первый из сей троицы пришёл из Алемании и был бароном немецким и человеком добродушным. Второй был старый английский моряк, а при нём был и третий – бедный провансальский матрос, каковой жизни вовсе не нюхал ввиду того, что родители его, люди бедные, когда он родился, бросили его на судне, и с той самой поры и доднесь ходил он по морям, нигде не останавливаясь, пока на беду свою не сошёл в гишпанском порту и не сотворил там то, что побудило его искать помощи у Святейшего отца, то, в чём он боялся признаться товарищу своему капитану и всем прочим из страха, что за чудовищность содеянного его всенепременно вздёрнут на рее. Эти два мореплавателя, старый и молодой, от солнца сделались чёрными, точно головешки, а пили так, словно заливали пожар на палубе. И вот настал час, когда паломники, осушив бурдюки, глянули друг дружке в глаза и порешили выложить свои истории начистоту, и первым делом признали, что все беды проистекают от их одиннадцатого пальца, что это он принудил их топать к папе, оплакивая злую долю человеческую, каковая вместо того, чтобы по-людски да по-хорошему делать всё для наводки сего прекрасного орудия, использованию оного вредит, и по сей причине оно обходится слишком дорого. Алеманский барон и англичанин, глядя на пригожего морячка, спросили:

– И что же принудило столь молодого парня, как ты, идти в Римскую курию?

– Уважаемые, да хранит вас Господь, – отвечал тот прямо и простодушно, – я совершил самый дикий изо всех грехов, а было это так. Причалили мы к берегу в гишпанской Валенсии, и впервые боцман дал мне дозволение выйти в город, и не успел я ступить на землю, как повстречался мне мужчина с кожей столь белой и нежной, что я вовек не видывал. Распалившись, последовал я за ним, он привёл меня в какую-то каморку, разделся, и я, ослепнув от совершенств его телесных, тряхнул его хорошенько, тем более что спереди у него было, точь-в-точь как у нас сзади; но после забрало меня великое раскаяние и стыд оттого, что я отдался эдакому чудовищу, и оттого воротился я на корабль в великом ужасе.

Два пилигрима принялись хохотать и спросили, не было ли у чудовища под подбородком двух прекрасных полушарий.

– Да, были, не такие твёрдые, как те, что у нашего толстого и красивого капитана, но на вид куда более приятные.

– Чудовище твоё – это женщина, – сквозь смех и слёзы проговорил алеманский барон и разъяснил бедолаге, сколь грешной была его жизнь на корабле, и просветил насчёт гнусных подлогов и обманов, к коим прибегают корсары, живущие не так, как все люди, а шиворот-навыворот и задом наперёд. У бедного матроса от речей алеманца глаза сделались большими и круглыми, будто плошки, и он порешил, что Рим ему теперь ни к чему, а надобно прямо с рассветом взяться за женщин, несмотря на охи и ахи доброго немца, который советовал ему всё же искупить свои грехи, тем паче что грешил он по неведению.

Тут старый моряк вступился за мореплавателей, сказав, что жизнь их сплошная череда чудес и по всем статьям отличается от нравов городских и порядков сухопутных, и что надобно ведать, сколь трудно целый год болтаться по милости ветра и волн и никогда не знать, что тебя ждёт; и вот так однажды по пути в Гишпанию поднялся такой безумный шторм и задул ветер такой силы, что их судно вынесло на берберский берег Африки и непонятно как протащило по песку целую милю, опосля чего оно стало, как вкопанное, между двумя пальмами.

Рассказ сей произвёл большое впечатление на доброго алеманца, каковой направлялся в Рим из-за одного странного физического изъяна: взял он в жёны девицу, коей природа по странной прихоти своей перекрыла вход в венерину мастерскую, и хотя на свою-то природу он никогда не жаловался, пришлось ему обратиться за подмогой к хирургам, и эти искусники обещались сделать разрезы и убрать перегородку, закрывающую доступ к сокровищу, каковое, безо всякого сомнения, природа посчитала столь драгоценным, что закупорило с удвоенным тщанием. Однако жена его испытывала столь непреодолимый страх перед хирургами с их острыми струментами, что ничто не могло заставить её лечь под нож и дать себя разрезать: ей было лучше разорвать свой брак, а алеманцу было лучше обращаться с женою окольным путём, с тем чтобы оставить благоверную при себе, ибо не было на свете столь милой, доброй, улыбчивой и весёлой женщины, как она; и что эта жена зачала и родила ребёнка этим самым путём внезаконным, чего он весьма убоялся и пошёл в Римскую курию просить у папы бреве на сей невиданный случай, дабы не попасть под суд церковный.

– Чушь несусветная, – заявил старый моряк, – я повидал немало стран и знаю, что ни в одном из уголков земли женщины не рожают детей никак иначе, как через перёд.

– Эх, друг мой, – фыркнул алеманец, – я только что поверил тебе в целую милю, а ты не хочешь поверить в один дюйм разницы!

Сие поучает нас не слушать болтовню на постоялых дворах, каковая вся есть поток лжи и несуразностей.

Пролог к пятому десятку, именуемому «Десяток подражаний»

Милые мои сластолюбцы весёлые и любовники неутомимые, а также вы, дражайшие читатели, находящие радость и удовольствие в сих высоконравственных десятках, вкушающие их мелкими глоточками, принимающие их в том и только в том порядке, в коем они подаются, обратите ваше досточтимое внимание на то, что пролог – это единственное место, в коем автору дозволительно сказать вам два, а чаще три слова; так вот сей пролог послужит ему для того, чтобы с нижайшим смирением испросить у вас прощения за десяток, который неспроста именуется «Десятком подражаний». Автор принуждён был сочинить его из-за пошлых, глупых и позорных нападок жонглёров лживыми словесами, торгующих фразами по случаю и без случая, ненавистных невежд, продавцов отрав опиумных, ходящих под именем книг, этих сборников нелепостей, мелкотравчатого пишотства{163} и слащавой претенциозности, чтению коих сопутствует столь страшная зевота, что даже у осла, кабы умел он читать, вывернулась бы челюсть; и эти кудесники-фигляры воротят нос и утверждают, что озорные рассказы автором списаны и перекроены, что это подражания и подделки. Подражания кому? Рабле, говорят отдельные из оных. Подражать Рабле, быть Рабле! Да это же значит быть больше, чем Рабле. Подражания, подделки? Ослиные головы! Да целой жизни человека, сиречь человека учёного, едва ли достанет на то, чтобы отыскать в древних книгах слова, обороты и выражения, коими усеяны вышеозначенные озорные рассказы, и нанизать их, точно жемчуг в чётках, в порядке грамматическом. Сразу видно, названные злые люди ведать не ведают, что каждый драгоценный камушек, вправленный в эти десятки, сделан был с маху, точно крошечный младенец, и кабы камушек сей не нашёлся молниеносно и не оказался уже очищен, огранён, вырезан и обработан, он никогда бы не увидел света. Так поступают ханжи, забрасывающие трупами живых сочинителей, дабы их под ними похоронить, и впивающиеся своими отравленными жалами в прелестные цветы, что распускаются от смеха Небесного.