Онии Нвабинели – Когда-нибудь, возможно (страница 2)
Выясняется, что кричать можно долго, но только пока не сядет голос. Мой затухает, как сгоревшая спичка. Я отворачиваюсь от родных, которые собрались у моей постели и смотрят на меня с лицами, одинаково исполненными ужаса и беспомощности. Я изнурена, однако стоит лишь закрыть глаза, как желание спать пропадает.
Вернувшись, папа вкладывает мне в ладонь две таблетки и берет меня за руку. Я заглатываю их насухую и жду, когда накатит тьма. Когда она приходит, я ступаю в нее и с радостью отключаюсь в тот самый миг, когда Глория говорит папе с другого конца комнаты:
– Рано или поздно ей придется поговорить с Аспен. Она ведь его мать.
2
Трагедия. Великий уравнитель. Дальние родственники получили известие. Многоюродные братья и сестры, которые в Прежней Жизни эпизодически писали мне в «Вотсап» с просьбами оплатить им учебу и купить новейший гаджет от «Эпл», но никогда не особо интересовались, как у меня дела, приносят подобающие случаю соболезнования. Теперь я – та, кого надо жалеть. Поскольку сама я на звонки не отвечаю, бабушка требует, чтобы мама поднесла свой телефон к моему лицу, и читает мне нотацию на игбо[5].
– Хорошо, nnenne[6], – шепотом соглашаюсь я с ней.
Экран телефона вспыхивает так часто, что возникает чувство, будто у меня на потолке спальни собственное световое шоу.
Здесь, в Жизни После, где существование – одна сплошная открытая рана, мне в душу начала закрадываться злость, и спасают от нее только таблетки. Ма таблетки недолюбливает и предпочитает сносить головную боль или боль от подвернутой лодыжки с му2кой в лице и молитвой на устах и эту нелюбовь (а также форму бедер) передала мне по наследству. Нелюбовь умерла вместе с Кью. Зопиклон дарует то самое забытье без снов, которого я жажду. Уничтожает мысли и вымарывает огромные отрезки времени. Дни постепенно сливаются воедино. Ева из Прежней Жизни уже начала бы волноваться, что запасы таблеток подходят к концу, но мой терапевт, вызванный родителями в Дом Скорби, выписал рецепт и исчез, опасаясь, как бы мое горе не замарало его белый халат.
Папа неохотно выдает мне рецептурные препараты – противотревожные и снотворные в ассортименте. Он глава отделения нейрохирургии, но, поскольку люди не перестают болеть во время отпуска по семейным обстоятельствам, домой он возвращается поздно, с пиджаком, перекинутым через руку. Он экономит силы и остатки их тратит на то, чтобы проведать меня. Всякий раз, когда папа заходит в комнату, я успокаиваюсь, пусть и ненадолго. Так уж у нас с ним заведено: папино приближение прямо пропорционально моему умиротворению.
Сегодня вечером он гладит меня по спине, пока я закидываюсь своими таблетками. Надо бы поблагодарить его за то, что он всегда дожидается, пока я усну, и только потом уходит. Надо бы сказать ему, что его присутствие рядом – словно эмоциональная микстура. Все эти «надо бы» копятся и копятся; ныне их в избытке – этих «надо бы» с угрызениями совести и важными, но не сказанными словами в довесок. Папа мурлычет что-то себе под нос, пока я не отключаюсь. Благо происходит это быстро.
Родные никого ко мне не подпускают. Новость разлетается по всему приходу церкви, которую посещают мои родители. Устраиваются коллективные молитвы – чтобы донести до Всевышнего весть о моей беде. Папа и мой братишка Нейт, как два стражника, держат караул у парадной двери и разворачивают самых настойчивых доброжелателей – тех, что не понимают слов «Она никого сейчас не принимает» и «Спасибо вам огромное, но она сейчас без сил». Большую часть времени я не особо вслушиваюсь, но странным образом улавливаю непривычную жесткость в голосе Нейта и нарастающую силу, с которой захлопывается входная дверь.
Ма, ветеран в подобных делах, приносит еду, которую я не ем, и с помощью массажа ступней пытается вернуть мне способность передвигаться. Днем кроме нас с ней в доме никого нет, она сидит и читает часами напролет, и, даже не открывая глаз, я знаю, что она то и дело поглядывает на меня поверх книги или ноутбука и, затаив дыхание, проверяет, поднимается и опускается ли моя грудь. Ма намеренно игнорирует мою нынешнюю зависимость от прописанных врачом лекарств и усиленно гуглит природные средства от горя, а обнаружив кучу статей, где утверждается, что орехи – мощный поставщик серотонина, тут же уматывает в «Холланд и Бэррет»[7], и на следующий день я не могу до туалета дойти, не наткнувшись на миску с грецкими или миндальными орехами или кешью. Но рот я открываю только для того, чтобы закинуть в него таблетки или пореветь, и в конце концов Ма подсылает ко мне Глорию.
Глория куда хуже.
Она начинает с попытки вывести меня из ступора при помощи баек из мира корпоративного права и грязных офисных сплетен, на которые до трагедии я купилась бы немедля. Попытка проваливается, и Глория, не делая паузы, переключается на эмоциональный шантаж: «Твои племянники скучают по тебе, Ева. Как и я. Скажи что-нибудь. Ма и папа не знают, как быть». Последний метод, который она пробует, – говорить со мной так, будто я отвечаю и активно участвую в беседе. Она явно вычитала это где-то в интернете: «Рассказывайте партнеру усопшего отвлекающие и жизнеутверждающие истории; позаботьтесь о том, чтобы партнер усопшего знал: его/ее любят, в нем/ней нуждаются».
Интеллект, отвага и нетерпимость к вранью помогли Глории добиться успеха во всех жизненных аспектах: как юристу, как жене и как матери. Неспособность вызвать у меня улыбку на протяжении такого количества времени – серьезный удар по ее эго. Но горе сокрушает. Оно как промышленный пресс, который превращает в пыль ваше умение радоваться. У нее живой муж и идеальные дети, утешаю я себя, когда меня гложет чувство вины. Все у нее будет хорошо. Насчет меня жюри пока решения не вынесло.
Квентина больше нет, и это – его навязчивое отсутствие – пожалуй, худшее в потере супруга. Но – видимо, на сладкое – мне вдобавок достается еще и жгучее, неослабное, давящее чувство вины – ведь я не заметила, что Кью стоял на краю обрыва. Я опираюсь на лекарственную терапию, как на костыль. И поскольку Земля упорно продолжает вертеться, хотя мое горе требует от нее притормозить хотя бы на секундочку, Аспен в конце концов, неизбежно и вопреки всем моим попыткам избежать с ней контакта, находит способ до меня добраться. Она заявляется посреди ночи, когда я слоняюсь по дому в темноте, потому что находиться в полупустой кровати стало невыносимо больно.
В такие ночи мне является призрак Квентина. Я вижу его, исчезающего за углом, слышу отзвук его смеха, который отражается от высоких потолков. Однако говорить со мной он отказывается – что забавно, поскольку все это – его рук дело. Я иду за ним по коридору второго этажа и в окне, выходящем на проезжую часть, замечаю у бордюра чью-то машину. Время два двадцать шесть ночи, и несмотря на джентрификацию[8] в Баттерси[9], очередном куске Лондона, который постепенно поглощают концептуальные кофейни и новостройки, я знаю: ни у кого из наших соседей нет «бентли».
Аспен.
Я игнорировала ее звонки много дней, но почему-то все же к ней спускаюсь. Возможно, потому, что Аспен ни разу здесь не была, и мне хочется, чтобы она убедилась: этот дом, это место, которое любил ее сын, – оно существует. А может, потому, что неотвеченные звонки привели ее ко мне на порог, и я хочу заглянуть ей в глаза и понять, тонет ли и она в пучине горя. Но скорее всего, потому, что меня попросту некому остановить.
На улице мои босые ступни бесшумно преодолевают мощеную дорожку. Холод заползает под одежду и проникает под кожу. Я подхожу к автомобилю, и Аспен, сидящая сзади, опускает стекло. Ее лицо наполовину во тьме. Я разглядываю ее профиль. Но недостаточно хорошо ее вижу, чтобы определить, случилось ли с ней какое-либо радикальное преображение. Сама я при этом выгляжу и чувствую себя так, словно меня вывернули наизнанку; той, кем я была прежде, больше нет.
Аспен в своей привычной манере не дает мне и рта раскрыть. Она даже не смотрит на меня. Голос у нее утомленный, но суровый.
– Ты меня игнорируешь, – говорит она.
– Я… Аспен, что вы здесь делаете?
Холод распространяется все выше и обхватывает мои лодыжки, приковывая к месту.
– Квентин был не из тех, кто способен просто взять и убить себя. – Аспен, как обычно, сразу переходит к сути.
Вот оно. Подтверждение, что я не одна в эпицентре жестокой, непредвиденной, необъяснимой смерти Квентина. Никаких признаков катастрофы не видела ни я, ни, судя по всему, Аспен. Она столь же ошарашена, как и я, так же изводит себя, как и я, и мне нечего ей сказать.
И тогда она переводит взгляд на меня.
– Он не оставил записку?
Эти слова позволяют мне оценить всю глубину отчаяния Аспен. Потребность узнать, отличается ли ее версия от моей, вытолкнула мать Кью из постели и привела к моему дому. Но пусть нас с ней и объединяет один и тот же паршивый сюжет, я вижу: она борется с собой. Аспен до просьбы не опустится – даже в такой ситуации.
– Не было никакой записки, Аспен. – Она открывает рот, чтобы возразить, но я добавляю: – Он и мне записки не оставил. Не оставил ничего.
Ее лицо каменеет. Она отворачивается и смотрит вперед.
– Я никогда не прощу тебя, Ева. Из-за тебя я лишилась сына.