Олли Бонс – Клыки Доброй Матери (страница 94)
— Что ж, ты так его любишь?
— Люблю, — прошептала Нуру, глядя на Мараму. — Люблю всей силой моего сердца. Я всё отдам, что попросишь — и погоди…
Она потянулась к шнурку на шее. Когда-то она завязала его тем узлом, что держит крепко, но если знаешь секрет, развязать легко. Всё же за эти дни узел так затянулся, что Нуру справилась не сразу.
— Возьми и это, — сказала она, протягивая ладонь. — Ведь это твои клыки?
Добрая Мать поспешно взяла шнурок, разглядела то, что Нуру в него вплела, и сказала так, будто удивлялась и этому, и тому, что в целом мире что-то ещё способно её удивить:
— Этого дара я не ждала.
— Забирай и цветок, бери скорее, только освободи его от клятвы!
Но Добрая Мать не спешила. Всё поглаживая пальцами шнурок, она подняла взгляд, и тут Нуру ощутила то, что однажды сказал Мараму: Добрая Мать стара, очень стара и совершила много зла, и боль идёт за нею следом. Лицо её теперь не казалось человеческим, хотя что в нём изменилось, Нуру не могла бы сказать.
— Ты ведь понимаешь, — спросила Добрая Мать, и голос её тоже стал иным, — я возьму цветок и пойду туда, к синему городу, к своим давно утраченным детям. Прежде мне не хватало силы, а с цветком её хватит сполна. Ты готова пойти и на это?
Мараму всё молчал, будто его лишили языка, и теперь смотрел вниз — он не мог дать совета, не подал никакого знака. И Нуру взвесила его жизнь — и свои прежние мечты, и судьбу земель, — но сердце её легло на одну из чаш, и выбор был ей ясен, хоть и тяжёл.
— Обмен, — сказала она. — Бери свой цветок.
И Добрая Мать, склонившись к земле, обернула пальцы чёрной тканью и осторожно взяла цветок, а после взглянула на Нуру и кивнула, опуская веки.
— Обмен.
И добавила для Мараму с усмешкой:
— Что ж, теперь ты свободен. Я говорила, что это случится, когда у антилопы рога зацветут.
Она рассмеялась негромко, а Мараму наконец поднял голову и протянул руки к Нуру — и она обняла его, заплакав от облегчения, и подняла ладони, чтобы стереть чёрные знаки с его щёк.
Глава 27. Долины
Мне трудно было стоять, но всё же я стоял, надеясь, что свет дрожащих под дождём огней укроет мою собственную дрожь и слабость. Раны мои открылись, и порою шум людских голосов становился далёким и тихим. Мне досаждал этот шум, и я бы хотел, чтобы он умолкнул совсем, — но я должен был стоять.
— Уймитесь! — прикрикнул Йова, предводитель кочевников, и тут же сам зарычал, наступая на Бахари: — Гнилая верёвка? Я скажу, что тут гнилое: твоё нутро! Вот след ножа. Что ты лепишь из меня дурня?
Я смотрел на долину поверх всех голов, поверх Йовы, что тряс верёвкой; поверх Бахари, бросившего на меня быстрый отчаянный взгляд. Столько времён прошло, но долина осталась. Может быть, иные пути проложили потоки, и ниже стали горы, обступившие это место, и камни стали другими, но буйная, вечно юная поросль всё так же торжествовала. Как сама жизнь, она расцветала и увядала, но никогда не исчезала совсем, крепко держась за эту землю.
— И где у меня нож? — спросил Бахари, разжигая в себе гнев. — Где? Обыщи меня!
— Любой на твоём месте швырнул бы его в пропасть. Ты обрезал верёвку, и ты их столкнул! Давай, скажи, что это не так, старый пёс.
Ночь стекала дождём на долину, и я жалел, что вижу так мало. Только мокрые лица, искажённые злобой, запятнанные жёлтым светом факелов, только блеск зубов и глаз, и колец, и подвесок в волосах кочевников. Я хотел бы рассмотреть это место лучше. В последний раз я был здесь много времён назад; здесь мы с братьями и сёстрами ненадолго остановились перед тем, как сойти в земли, что ждали нас. Мы шли с предвкушением и радостью, мы хотели скорее взглянуть на подарок отца, но не портили радости спешкой. Разве мог я знать, каким одиноким и полным боли будет обратный путь?..
— Зачем нам спорить? — сказал Бахари. — Что изменилось? Старший Брат не отступил от клятвы, и мы идём к синему городу. Что до земель, ты знаешь: они мои, и это меня слушают храмовники, и каждый городской глава мне обязан. Здесь у меня больше власти, чем у мальчишки, по которому ты плачешь. И мы всё ещё на одной стороне, мы союзники, Йова…
— Он прав, — вмешался Уту. — Мы ничего не потеряли, кроме нескольких желаний, которым теперь не суждено исполниться. Слышите, вы все! Этого человека не трогать. Жизнь его важна.
— А, — только и сказал Йова, поглядев на Уту с яростью и болью. Затем, почти без замаха, он ударил Бахари кулаком в лицо, сбив его с ног, плюнул и ушёл, не оглядываясь, расталкивая людей.
Бахари поднялся на локте, ощупал разбитый рот. Кое-как встал — никто не подал руки, — и тоже сплюнул.
— Долго ли нам ещё идти, Сафир? — спросил Уту, и холоден был взгляд его прищуренных глаз. Поздно я вспомнил, что он может чуять боль, и стёр даже мысли о ней, старательно гоня всякую жалость к себе.
— Я не смогу вести вас быстро, — ответил я. — Нужно время, чтобы раны мои затянулись. Такое проходит не вдруг.
— Я спросил не о том. Нам долго ещё идти?
Я заставил себя улыбнуться.
— Там, где горы тонут в воде, — сказал я ему. — Где земля меняется с небом…
— Сколько? День или больше?
— Дольше, чем хотелось бы тебе, и быстрее, чем хочется мне.
Одним только взглядом он сказал мне о том, что сделал бы со мною, если бы только мог, но больше ничем не выдал своего гнева. Потом осмотрелся и обратился к людям:
— Мы ошиблись, когда пошли сюда налегке. Кто-то должен вернуться и взять то, что мы оставили. Ночью в горах холодно, а вам будет нечем согреться и нечего есть.
— Но мы потеряем время! — воскликнул один из кочевников.
— Что нам это, если скоро всё время, сколько его отмерено, будет нашим?
Опять поднялся шум. Люди спорили — никто не хотел возвращаться, никто не хотел ждать, — они думали, что дойдут и так. Разве Уту вёл за собою не тех, что сильны, говорили они. И тревожно пели потоки, и дождь о чём-то молил; все голоса воды сливались в одно с криками спорщиков. Я хотел бы уснуть и проснуться, когда всё утихнет, и я бы уснул, если бы только не знал, что сон этот будет последним.
Я подумал о городе, куда их вёл. Я видел: над ним простирается эта же ночь, беспросветная и дождливая. Мёртвый город чует меня, он ждёт, у него достанет сил, чтобы спросить с укором: где ты был? Что делал? Разве заслужил иного конца?..
— Умолкните! — рявкнул Уту. Лицо его, белое и совершенное, теперь исказилось от злобы. — Идёшь ты, ты и ты. И вы трое. И все, кто стоит там. Тех, кто будет спорить, я столкну в пропасть! Кто может сказать, сколько ещё идти? Кто может сказать, что встретится нам на пути? Мы уже поспешили, не переждали ночь — и потеряли двоих, именно тех, кого я просил беречь!
Кочевники смолкли; кто-то из них, не ведающих стыда, виновато отвёл глаза.
— Я не вижу, чем вы заслужили быть избранными, — продолжил Уту, и холоднее горных вод был его голос. — Можно ли оставаться богом, если люди, что идут за тобой, столь глупы? Вы низвергнете любого бога, просто служа ему. Кажется, я справился бы лучше, если бы рассчитывал только на себя! Вы упустили щенка и девку, но нам нельзя потерять старого пса. Ослепите его, чтобы не мог уйти, когда вы опять забудете, что вам велено за ним следить!
— Милосердия! — воскликнул Бахари, воздевая руки. — Разве я не ушёл бы, если бы хотел? У нас один путь, и я верен тебе, о Великий, о вечно юный!
— Так будешь ещё вернее. О, ты будешь верен мне, старый пёс, и если просишь о милости, я окажу тебе милость: сам исполню приговор. Дайте его сюда!
Бахари толкнули в спину. Он упирался, но не мог противостоять этим людям. Я видел, как он обернулся, блеснув глазами, как открыл рот, чтобы звать на помощь — и осёкся, увидев рядом своего человека. Человека, который теперь помогал его держать. Разбитые губы шевельнулись.
— И ты! — воскликнул Бахари, упираясь ногами в землю, и выгнул шею. — И вы!.. Предатели, ничтожества! Великий Гончар лепил вас на исходе дня, и глины не хватило на честь!
— Кто там говорит о чести? — выкрикнул Йова из-за чужих спин. — Неужто ты?..
Я поднял руку. Мне трудно было решить, как поступить, и всё совершалось так быстро. Из последних сил я поднял руку, но Уту уже держал ладонь на плече Бахари.
— Вы верите не в богов! — захрипел тот. — Вы глупцы — ты глупец, Йова…
Уту сдавил ему горло, и так, удерживая одной рукой за шею, а другой за плечо, заставил пятиться — он, который был на полголовы ниже Бахари.
— Старший… Брат…
Я не услышал слов. Угадал по движению окровавленных губ, по отчаянному блеску молящих глаз. Я протянул руку, но они уже стояли на самом краю над обрывом, на камне, мокром от дождя. Бахари, откинувшись назад, едва сохранял равновесие; он не мог отступить и на шаг, он ещё не упал лишь потому, что Уту держал его.
— Назад, вы все, — велел Уту, не оборачиваясь. — Если хоть кто-то вмешается, если хоть кто-то скажет, чтобы я его отпустил — о, я отпущу…
Он вскинул руку, в которой не было ножа, и я увидел, как вытягиваются когти. И было что-то ещё, что увидел со своего места один Бахари — и подавился криком, и таким был этот крик, что люди рядом со мною вздрогнули. Я увидел Хасиру в толпе: она пробилась вперёд и стояла, облизывая губы.
Бахари ещё кричал, когда когтистая рука легла на его лицо и медленно, очень медленно двинулась. Он кричал, когда Уту одним движением отшвырнул его в сторону и назад, себе за спину, к людям, к жёлтым пятнам огней. Он кричал — с плечом, растерзанным когтями, он поднял ладони к лицу, со страхом касаясь ран, и кровь на лице, искажённом болью, мешалась с дождём. А Уту всё стоял, глядя вниз с обрыва, и видна была только его спина — слишком прямая юношеская спина под золотой тканью.