Олли Бонс – Клыки Доброй Матери (страница 43)
— Я говорил, не смогу. Я бы хотел, но думаю, что не смогу.
— Отчего же?
Мараму опять замолчал, но Нуру видела, как пальцы его стискивают поводья.
— Говори, — велела она, обнимая его крепче. — Значит, ты думаешь, что не вернёшься, и Добрая Мать увидела смерть на твоём пути. Расскажи мне, прошу!
— Смерть, не смерть — кто знает. Я больше не вижу свой путь, вот и всё. Прежде я видел многое: дороги, и море, и Мшуму, — видел задолго до того, как это случилось. Видел дома, в которых потом жил. Теперь вижу Дом Песка и Золота, кровь — а дальше ничего. Это ничего не значит.
— Вот как! А эта Марифа, если ей тоже открыто больше других, видела, что тебя ждёт? Ты говорил с нею об этом?
Но Мараму не хотел отвечать. Он молчал, и Нуру догадалась сама.
— Она видела! Видела, и всё же послала тебя — одного, и не пошла с тобой. Вот как!
— Она не могла, — сказал гадальщик. — Как ей оставить свой народ? Она не могла.
— И ради чего она обрекла тебя на смерть? Ради того, чтобы ты рассказал, как человек вносит в дом дитя, и дом рушится? Ты говорил, кому нужно, тот поймёт. Но это не просто слова, и ты понимаешь, как их толковать — понимаешь, иначе не отдавал бы за это жизнь!
— Я иду по своей воле, — возразил Мараму твёрдо. — Я должен, я иду. Подожди, я хочу смотреть тебе в лицо, когда говорю. Дорога — плохое место для разговоров. У нас ещё будет время.
Больше он говорить не захотел.
Видно, гадальщик не мог допустить, чтобы Нуру хоть словом задела ту, другую. Но ведь это Нуру, а не другая, была рядом с ним на опасном пути! Нуру, а не другая, пыталась рассеять его тревоги и следила, чтобы он спал хоть немного. Не будь её рядом, он бы и глаз не сомкнул, прислушиваясь к шорохам, следя за тенями: нет ли погони?
Та, другая, обманула его в храме, но что ж. Пчелу, знак этого обмана, он не бросил, а всё сжимал в руке — и не так, будто хочет раздавить, а так, будто черпает силу. Марифе не нужен был обман. Мараму бы с ней обменялся по собственной воле — разве она не видела, если и вправду видит больше?
Жёлтая кожа земли обрастала зелёной шерстью — здесь ещё неровно, клочьями, но дальше, у воды, колыхалась под ветром грива. Озеро, спокойное и тёмное, лежало впереди. В нём отражалось туманное небо, и по небу плыли лёгкие рыбацкие лодки, низко пролетали птицы, всё парами. По левую руку тянулась дорога — далеко, не расслышать, как мычат быки и скрипят телеги, как покрикивают погонщики, как ступают, поднимая пыль, копыта.
Мараму направился туда, где паслись стада.
Под раскидистым деревом мауа сидел, задумавшись, бедно одетый юноша, а у ног его лежал жёлтый пёс. Пакари взвизгнул и заскрёбся в сумке, будто хотел зарыться глубже, но пёс лишь едва приоткрыл узкие глаза, зевнул и вновь опустил морду на лапы. Его хозяин поднял голову.
Мараму протянул медь на ладони, и юноша жадно поглядел, потянулся даже, но перевёл взгляд на пакари и убрал руку.
— Ты музыкант? — спросил он. — Не нужно меди, сыграй, и мы в расчёте.
— Я спешу. Может, когда вернусь…
— Я подожду. Побереги медь, она пригодится тебе. В Фаникии уж не везде берут плату песнями, и в храмах говорят, что музыканты служат Творцам, а не Подмастерьям, больно уж хорош их труд, без изъяна. А всё оттого, что кто-то спел о храмовниках, а им не понравилось. Они-то велят беднякам гнуть спины, а сами…
Юноша прижал к губам пальцы и огляделся, тощий, растрёпанный, в серой одежде, на которую и заплат не везде хватило. Не увидев рядом других людей, успокоился.
— Будь осторожен, музыкант, — прошептал он, касаясь плеча Мараму. — Придётся играть, так играй плохо, чтобы ни в чём не обвинили, а лучше прячь своего зверя и не задерживайся в городе. И знай: даже если ты служишь Творцам, простые люди на твоей стороне.
— Я запомню, — кивнул Мараму. — А медь всё-таки возьми. Если спросят, чей это бык, скажи, он сам прибился к стаду. Будут забирать — отдай.
Гадальщик хотел оставить и циновку с подушками, но Нуру не согласилась, и нести пришлось ей. Дорога, казалось, лежала совсем рядом, хоть сосчитай все бычьи ноги, все спицы в колёсах — и всё же они шли, и шли, и шли, а потом брели по обочине, и пыль клубилась рыжим туманом. Когда вошли в город, Нуру едва дышала, и ей казалось, вся она — пыль, внутри и снаружи. Только и запомнилось, что дорога под ногами да спина Мараму впереди. Нуру и не спешила разглядывать, пряталась за циновкой, за краем накидки, будто бы от пыли. Если Хепури с людьми получил золото, как знать, не задержался ли в городе, празднуя!
Дома тут строили иначе: выкладывали четыре угла, растили стены до половины, а там вспоминали, что углов быть не должно, и надевали на круглые макушки широкие тростниковые шапки. Светло-рыжие окраины подходили к белым улицам, где и крыши возводили из глины и песка, тянули к небу, но туда гадальщик не пошёл. Свернул на рынок, зажатый между домов, и принялся расспрашивать, не приютит ли кто на ночлег.
Торговец рыбой покачал головой, и продавец зелени пожал плечами. Женщины у рыжего глиняного колодца промолчали, глядя во все глаза. Торговец пряностями, сам маленький и сушёный, как горошина перца, скользнул равнодушным взглядом и отвернулся, будто не расслышал. Нуру, устав толкаться, отошла к стене, а там её обругали, что занимает место. Может, подумали, она продаёт свою циновку.
Ещё один человек неподалёку подпирал стену плечом, ничем не торгуя и ничего не покупая, но его не гнали и как будто старались не замечать. Столкнувшись с острым взглядом, Нуру отвела глаза — и увидела, как другой смотрит на неё из переулка.
— Вы ищете ночлег?
Мальчик, коротко стриженый, крепкий, пробрался через толпу и, взяв Мараму за локоть, посмотрел снизу вверх.
— У бабушки есть место, и берёт она недорого. Идём, отведу!
Пока шли, Нуру смотрела по сторонам и повсюду видела людей, что-то выискивающих в толпе. Кто стоял в тени, скрестив руки на груди, кто шёл, осматриваясь — не путники с запылёнными ногами, и руки пусты, ни ведра, ни корзины. Каким делом они заняты, Нуру понять не смогла.
Мальчик лущил на ходу сладкие бобы. Съев то, что было внутри, жевал и сам стручок, мясистый, тёмный, и сплёвывал под ноги жёсткие волокна. Несмотря на это занятие, во рту его оставалось достаточно места для болтовни.
— Вы небось в Фаникии не бывали, не то знали бы, что так приют не найти. Город большой, люди приезжают, уезжают — разные люди. Всякое бывает: приютят гостя с товаром, а товар-то краденый. Откроется это, а хозяину как объяснить, что он с гостем не в сговоре? Есть и такие гости, что придут с пустыми руками, а уйдут с полными, и где их потом искать? Разные люди едут, и нравы разные. Гостя ведь не прогонишь, если уж позвал, а куда его девать, если он как гнилой боб — тьфу! Вот, он уже там, далеко, остался, а во рту ещё горько.
— Твоя бабушка не боится злых людей? — спросил Мараму.
— А что ей бояться. Её Великий Гончар заберёт скоро, ей уже ничего не страшно, даже приютить музыканта. Вот наш двор, отсюда и озеро видно.
Тут мальчик замялся.
— Только старших мужчин в доме нет, — сказал он, — я один, потому бабушка с тобой говорить не станет. Вот с ней поговорит.
И он указал на Нуру.
Дома на окраинах держались кучно, как овцы в стаде, теснились по сторонам дороги, взбираясь по холму — не зная, не угадаешь, где переулок, а где чей-то двор. Должно быть, нужно родиться здесь, чтобы суметь найти дорогу, не то пойдёшь на рынок или к колодцу — и заплутаешь в рыжих стенах, изобьёшь ноги о пороги и ступени, устанешь заглядывать в одинаковые проёмы, завешенные истёртыми коврами, пропахшие пряностями!
Но тут повезло. Дом, куда мальчик их вёл, стоял на отшибе — не потеряешь, и двор, огороженный глиняным забором, был широк. На забор опирался навес на тонких ногах. Прежде здесь работали и отдыхали, а теперь не осталось ни лавок, ни стола, и в круглой печи, огороженной отдельно, давно не разводили огня. Не держали и поленьев.
В другом конце двора, поджав под себя бревенчатые ноги, ютился дом поменьше, с крышей поплоше, облезлой, точно старая пёсья шкура. Тростник растрепало дождями и ветром, обнажились верёвки, что связывали его, торчали рёбра прутьев. В этом доме устроили дверь из рассохшихся досок, а для прочности укрепили обрезками, набив их по краю и крест-накрест. Видно, там что-то хранили.
Нуру молча сунула в руки гадальщика циновку с подушками и вошла за мальчиком в ближний дом, прохладный, изнутри плохо выбеленный и почти пустой, лишь сундук в углу да широкое ложе. Навстречу ей с трудом поднялась старуха в чёрном, с покрытой головой.
— Проходи, дитя, проходи! — сказала она и протянула руки навстречу, когда-то красивая и теперь ещё статная. Великий Гончар пощадил её, и хотя глина растрескалась от времени, но сохранила прежние тонкие черты, не расплылась, и живые глаза не замутились.
— Ночлег ищут, — пояснил мальчик. Он остался у двери, отодвинув ковёр, и всё жевал бобы, но в своём дворе не плевал, а собирал сор в ладошку.
— Здесь рады гостям, — сказала хозяйка, и узкие губы её тронула улыбка. — Прежде тут жили две семьи. С утра до вечера — смех, голоса, возня у печей, детвора бегает… Что ж, сестра моя ушла к Великому Гончару, а наши мужья оказались там ещё раньше. Дети выросли, пошли своей дорогой, и дом опустел. Только внучок у меня остался, сын моего сына. Отец его плотовщик, дома бывает редко. Больно ему: смотрит на сына, а видит любимую жену. Великий Гончар одно дал, другое отнял, так уж бывает… Так вы живите в свободном доме. Домам нужны люди: без живого сердца и дом умирает.