Олли Бонс – Клыки Доброй Матери (страница 27)
— А, ты не веришь мне! — с обидой сказала Нуру и умолкла. Но теперь она и сама не знала, во что верит, и чем усердней пыталась вспомнить, тем больше всё расплывалось в памяти.
Небо едва желтело, и Великий Гончар ещё не убрал заслонку, хотя ночная лампа уже погасла. Молчали старые деревья с грубой корой, будто выложенной из камней, так и прозванные за это каменными. Их жёсткие листья, выбеленные жаркими днями, теперь походили на сухие рыбьи хребты. Протяжно кричали птицы, и в полях, что потянулись вдоль дорог, уже работали люди, собирали земляные бобы, несли на головах корзины, полные созревших плодов.
Чёрный бык шёл быстро, будто летел над дорогой. Он легко обогнул повозку с плетёным верхом, что двигалась навстречу, нагнал и перегнал водовоза — тот лениво ехал к реке по холодку.
Сидя позади, Нуру держалась за Мараму и теперь могла ощупать рукояти ножей.
— Их шесть, — сказал гадальщик.
— Я вовсе и не пыталась сосчитать! — возразила она. — Те люди, что идут за тобой — кто они?
— Они умеют убивать, — ответил Мараму.
— А ты умеешь?
Не дождавшись ответа, Нуру обернулась, но позади не было никого, лишь отставший водовоз. Она хотела заглянуть вперёд, но пакари, до этого сидевший так тихо, что Нуру о нём и забыла, лизнул её в лицо и завизжал, изгибаясь всем телом. Мараму хлопнул по сумке. Пакари скрылся и ненадолго притих, но тут же принялся нюхать сумку изнутри, похрюкивая.
— Зачем ты им нужен? — спросила Нуру.
— Ты спрашиваешь не о том. Спроси, зачем брать с собой лишнего человека, если быку легче везти одного? Твоё платье и срезанные волосы приметны. Я мог уйти один, и люди не вспомнили бы, что видели меня. Тебя запомнят.
— И зачем же ты взял меня с собой?
Гадальщик промолчал. Прежде чем Нуру успела сказать что-то ещё, он заставил быка свернуть с дороги и вскоре остановился в зарослях у реки.
— Спускайся, — велел Мараму, однако Нуру не спешила.
— Я буду молчать! — взмолилась она. — Не бросай меня, не бросай!
Порывшись в сумке — не в той, где сидел пакари, а в другой, взятой в повозке с сеном, — гадальщик протянул, не оборачиваясь, измятый свёрток.
— Оденься, — сказал он, — и укрой голову. Если кто спросит, будешь моей сестрой.
Нуру, поколебавшись, сползла на землю. Натянула рубаху, простую и грубую, из тех, что подпоясывались верёвкой, и штаны до колена. Женщины одевались так редко — может, только в пути. Ткань серая, некрашеная даже.
Длинным полотном она покрыла голову, укуталась до бровей, проверив, что срезанных прядей не видно, а синее платье, тонкое платье с золотым шитьём, втоптала в землю. Сжав зубы, стянула и сандалии, торопясь, не развязывая шнурков, и загребла сухой землёй, ещё и ещё, и камень сверху. Ничего не оставила себе, только клыки, что были спрятаны на поясе — удача, что не выпали!
Мараму развернул быка, и пока тот объедал кусты, глядел на неё сверху вниз. Поймав взгляд Нуру, протянул ладонь, чтобы помочь ей забраться. О том, как она плясала на остатках недавней жизни, слова не сказал.
— Что у тебя за бык? — спросила она, поджимая ноги, чтобы их не ранили колючие ветви. — Прежде я таких не видела.
У чёрного быка рога тянулись вверх — ни одна птица не усидела бы на них. Длинные, высотой в его рост, они почти смыкались концами, тоже чёрными. Их будто красили белой глиной, а она вытерлась от времени.
— Теперь увидела, — сказал гадальщик.
Он направил быка к броду. Тот вошёл в мутную реку и, опустив голову, принялся пить, втягивая воду.
— Почему у него нет кольца в носу? Почему верёвка продета сквозь ноздри, кто так делает?
— Кочевники, — ответил Мараму.
Бык напился и вышел на берег, медленно ступая в первых золотых лучах, а там, качая головой, пошёл всё быстрее. Теперь он шёл без дорог, спиной к печному огню.
— Ведь это не бык кочевников? — решившись, спросила Нуру.
— Нет, Кимья мой.
— Хорошо. Я уж думала, за нами погонятся не только те двое, а ещё и кочевники! Но откуда ты знаешь, как они обходятся со своими быками, и зачем продел верёвку по их обычаю? И заплатил ты столько, что я думала, ты его купил!
— Кто-то из кочевников приехал на нём в город, — спокойно ответил Мараму. — Я заплатил, чтобы его без шума взяли с пастбища и придержали для меня.
— Украли!
— Нельзя украсть то, что твоё по праву.
— Ох! — воскликнула Нуру. — Значит, и кочевники захотят тебя убить!
— Если узнают, — согласился гадальщик, — пожалуй.
— А если узнает городской глава, тебе отрубят руку, и тому, кто увёл быка, тоже!.. Слышал ты о Чёрной Кифо, ведьме, у которой на шее висит ожерелье из отрубленных рук? У Чёрной Кифо в каждой руке по младенцу. Ночами она ходит и собирает руки воров, чтобы её дети могли забавляться, и они грызут мёртвую плоть, а если им придётся по вкусу, Чёрная Кифо отыщет вора, и они его пожрут!
— Младенцы? Я не боялся бы их.
— Это не обычные дети, а ведьмины отродья. Их зубы остры, как клыки раранги, диких псов, а глаза красны!..
Нуру примолкла, качая головой, и добавила печально:
— Про глаза я придумала сама. Пугала брата. Он крал на рынке, тащил, что плохо лежит — так, немного, только жёлтый плод или горсть сладких бобов, но я боялась, он не перестанет, и однажды его не пожалеют. И я всё говорила ему о Чёрной Кифо, и говорила, пока он не отучился красть, но теперь он боится ночи, и ему снятся дурные сны. Моя вина! Конечно, он никому не признается, он ведь мужчина, он не жаловался и мне, но я знала: ему спокойнее, если я рядом, когда темно. Как он теперь?..
— Хочешь, я погадаю. Не сейчас, позже.
— Толку в твоих гаданиях? Их можно понять так, а можно иначе — как хочешь, так и понимай! Нет, я спасу друга, а тогда вернусь за братом и мамой.
— Ты говорила, у тебя нет дома.
— Теперь нет, — сказала Нуру.
Больше она ничего не смогла сказать.
Взявшись за краешек ткани, которой покрыла голову, она промокнула щёки быстро и незаметно, будто Мараму мог увидеть. Затем Нуру подняла глаза к небу — верный способ унять слёзы. Одинокая птица кружила там, в вышине, к ней поднялась вторая, и обе исчезли.
В час, когда печь раскалила пески, вдалеке показался дом быков и телег. Квадратный, с внутренним двором, с небольшими дырами окон, он был так похож на дом забав, что Нуру испугалась. Подумала, это виденье из тех, что подстерегают уставших путников в жарком мареве, но после вспомнила, как проезжала тут с Шабой.
— Заедем, — сказал гадальщик. — Кимья устал.
Они ехали по пустоши и теперь глядели на дорогу с невысокого уступа. Чуть поодаль он впадал в дорогу, обнажив полосатый бок. Рыжие земляные волны текли, выглаженные ветром, наползали белой пеной на розовый и жёлтый берег, а дальше, среди бугров и мелких камней, торчали жидкие кустарники и пучки трав, ещё зелёных и уже седых. Дорога лежала светлой полосой, и пыль от колёс и копыт поднималась над ней.
Путников было немного, не тот час. Все спешили укрыться, переждать жару в комнатах, набрать воды из колодца во дворе. Чьи-то быки паслись в стороне, объедая траву — у стен её не осталось.
В домах быков и телег, что вдали от поселений, нет хозяев, лишь гости заезжают на время. В пору ветров пережидают бури, в пору жарких дней и холодных ночей прячутся от зноя, чтобы пуститься в путь, когда Великий Гончар закончит дневные труды. Нуру почти не боялась, что встретит того, кто может её узнать.
Мужчины, сидевшие в тени двора, примолкли, глядя на быка, непохожего на их быков, и на Мараму, непохожего на них самих, с его узорами на лице, выведенными белой краской, с кольцами, подвесками и браслетами. Кто-то заметил пакари, глядящего из сумки.
— А, музыкант, — сказал человек, будто это всё объясняло, и другие повторили тоже, кивая:
— А, музыкант. Что ж у тебя ещё нет камбы?
— Так вышло, — ответил Мараму.
Он улыбался, держа быка в поводу, и молчал, а на просьбу сыграть развёл руками — не взял вайату в дорогу.
— Да что ж ты, — сказал один из мужчин в сердцах. — Ни вайаты, ни камбы! Великий Гончар послал дар, чтобы через тебя говорить с людьми, а ты — нельзя же так!
— Великому Гончару это не понравится, — кивнул его сосед.
Он размешивал тесто в плоском тазу, а рядом догорал костёр — собирались печь лепёшки. Нуру посмотрела — вспомнить бы, когда ела! — и Мараму проследил за её взглядом.
— Я спою, — сказал он и передал ей повод. — Мой отец был из мореходов, и я спою вам песню далёких берегов.
Привязывая быка к перекладине в отдельном стойле, Нуру слышала, как Мараму запел без слов. Длинная, тягучая песня — как могла она быть песней далёких берегов? Мараму пел, и сел, и хлопал себя по бёдрам, и Нуру слышала зной, что колеблет воздух и землю, сонный зной, что опускается, и всё затихает. Тот зной, что хорош, когда укрываешься в прохладной тени — и песня была о тех, кто укрылся в прохладной тени, когда пришёл зной.
Быки в открытых стойлах притихли. Они беспокоились, чуя друг друга — не слишком, уже привычные к подобным встречам, — но теперь умолкли совсем. Казалось, и жвачку жевать перестали. Только пакари, выбравшись из сумки, пошёл к людям, принюхался, и, не смущаясь ничем, потянулся к тесту. Ему бросили жёлтый плод, и пакари прижал его лапой.
Нуру застыла, не зная, куда идти, но Мараму, не прерывая песни, указал ей рукой на место подле себя. Она подошла и села.
Песня закончилась, и пошли разговоры. Певцу поднесли воды, принялись расспрашивать, откуда он и как вышло, что отец его был мореходом. Мараму повторил историю о доме забав. Нуру знала теперь, что это ложь, но в чём правда?