Олли Бонс – Клыки Доброй Матери (страница 21)
Зверь не слушал.
Спешно повесив бусы на гвоздь, Нуру кинулась к лестнице.
— Мшума, Мшума, ты упадёшь! — воскликнула она. — Что я скажу Мараму? Иди ко мне!
Пакари добрался до окна и развернулся к улице спиной. Он морщил нос и скалил зубы, и всё-таки Нуру полезла за ним. Лестница поскрипывала — если качнётся, зверь не удержится!
— Иди, я почешу тебя! — ласково позвала Нуру, поднимаясь осторожно, неторопливо. — Каша — хочешь каши? У меня её много, только пойдём, пойдём!
Мшума завизжал и попятился от её руки, едва удерживаясь в окне. Он взмахнул хвостом, и что-то снаружи загремело о стену и упало. Нуру вскрикнула.
— Высоко, разобьёшься! Глупый, иди сюда…
Изловчившись, она схватила пакари за уши и потянула к себе. Он закричал, как ребёнок — наверное, услышал весь дом, — но Нуру, прижав его к боку, спрыгнула на пол. Пакари извивался, суча лапами, но не мог её задеть.
Он умолк, и лишь поэтому Нуру, выйдя за дверь, услышала голоса. Обхватив морду зверя ладонью, чтобы не выдал шумом, она пронеслась по коридору и замерла за углом, прислушиваясь, готовая бежать дальше.
— Вот, так и есть, оставила лестницу здесь! — раздался голос Имары. — Просила, не отвлекай — нет, иного часа не выбрал, чтобы язык почесать!.. На, унеси, я закончила. Да скажи Мараму, чтобы держал зверя в клетке. Сломал мне перцы, всё истоптал, поганец, и я опять слышу его мерзкий голос. Увижу в доме, сама сделаю из него камбу!..
Ей ответил Мафута, хозяин, но Нуру не разобрала слов. Пакари сопел, пытаясь освободиться, и она сама дышала часто и тяжело. Дождавшись, пока хозяева уйдут, Нуру заспешила к себе.
— Ха, сердце стучит в ушах! — воскликнула она, садясь у двери. — Ты напугал меня… Это кровь?
Белая кисть на конце хвоста стала алой, но пакари тревожился и рвался из рук, скаля зубы.
— Дай посмотреть! Может, нужно промыть… — начала было Нуру. — Ох!
Мшума зацепил когтями платье, и тонкий шёлк не выдержал, порвался.
— Ты дурной зверь! — воскликнула Нуру, отталкивая его. — Я спасла тебе жизнь, а ты… Я и так в долгах! Вот что: я первая сделаю из тебя камбу!
Пакари отбежал и неловко сел, пытаясь дотянуться до хвоста, а Нуру осмотрела прореху: заметная, так не оставить. Подол, надорвавшись, болтался петлёй, лез под ноги.
— Мне это не зашить! Не зашить, и некого просить о помощи. Что мне делать?
Нуру залилась слезами. Пакари, забыв о своём хвосте, подошёл, похрюкивая, забрался под руку. Он опять наступил на платье, и шёлк затрещал.
— Ладно, — сказала Нуру, утирая слёзы и отодвигая Мшуму. — Оторву весь подол. Полоса узкая, может, и не заметят. Спросят — скажу, так и было!
Девушки возвращались, слышались их голоса. Осторожно и быстро, как только могла, Нуру оторвала край платья и сжала в руках, осматривая комнату.
— Под циновкой найдут, — сказала она, — и кувшин могут унести, а там заметят… Эта щель мала, и до окна не достать. Что же делать? Повяжу на пояс, а ночью зарою в саду, чтобы никто не узнал! Не хочу, не хочу выслушивать ещё и за платье — не моя вина!
Она обмотала талию шёлковой полосой, спрятав концы, а затем, опустившись на колени, взяла под циновкой клыки.
— Хоть что-то, подаренное другом, — сказала Нуру, пряча их на поясе, — возьму с собой. Были дни, у меня был друг… Или только потому, что он молчал, я не сумела с ним поссориться, как с остальными? Видно, теперь мне остаётся говорить лишь с тобой, Мшума!..
В дверь застучали, раздались голоса, тревожные и гневные.
— Выходи! — закричала Медок. — Выползай из своей норы, лгунья, взгляни мне в глаза, и я вырву твои!..
— Спроси и дай ей сказать! Дай сказать! Тронешь её, ответишь перед Имарой, — наперебой заговорили другие. — Все смотрят, не отвертишься!
Пакари забился в угол и завизжал громче всех.
Нуру сжала пальцы в кулак, разжала, уняла тревожное дыхание и, решившись, открыла дверь.
— Что это? — закричала ей в лицо Медок, протягивая бусы. — Хотела выставить меня воровкой, обвинить в краже?
— Нет. Нет! — воскликнула Нуру. — Они твои. Ниханга обещал тебе, а мне отдал, лишь чтобы позлить тебя, — они твои!
Медок опустила руку. Она тяжело дышала, дрожа от гнева, но слушала.
— Я их не прятала, — сказала Нуру. — Оставила на видном месте. Думала, ты поймёшь…
— И я поняла, — протянула Медок недобро. — Если б я промолчала сейчас, ты бы меня обвинила. Что ж, ты права в одном: бусы мои, и я их беру — вот, ты отдала при всех. Но эту гнусную затею я тебе не спущу, так и знай!
— Всё не так! Я не винила бы… Я не подумала…
Но Медок не дослушала, ушла, а другие стояли. Видно, выскочили на шум — кто успел сменить наряд, а кто в белом, домашнем. Тростинка присела, завязывая шнурки сандалий.
— Хотела отдать, так дала бы при всех, честно, — сказала она. — Теперь не докажешь, чего ты хотела.
— Синие Глазки не такова, чтобы хитрить, — оборвала её Шелковинка.
— Да, у этой не хватило бы духу, — согласилась Уголёк, без стеснения стоя в одной юбке, уперев руки в бока. — Бросить и убежать, не осмелившись на разговор — только это она и могла…
— И зря! — гневно воскликнула Звонкий Голосок. — Думаешь, сестрёнка, нам часто носят дары? Повезло, так хватай и держи крепче! А почему досталось тебе, а не другой, и заслужила ли ты, думать нечего. Дали, так заслужила! Но теперь все знают, что у тебя легко отнять — сама отдашь, и Ниханга узнает, что ты не ценишь подарков, и другие мужчины узнают. Стыдно за тебя, сестрёнка!
— Мне ничего и не нужно! — ответила Нуру.
— Зря мы хвалили тебя Ниханге, — сказала Уголёк. — Ты обидела его, отвергла его подарок. Он рассердится на тебя, и на нас заодно.
Пакари выскочил из комнаты, кинулся под ноги одной, другой — девушки заохали, отступая, замахали руками, — и бросился прочь от споров и громких голосов.
— Одевайтесь! — велела Шелковинка, хлопнув в ладоши. — Гости ждут. Не хватало, чтобы услышали ваши крики!
Но гостям в этот вечер хватало своих печалей. Они явились рано, и у них, видно, вышла размолвка. У стены лежали скатанные ковры, испорченные вином — их не успели унести, — и смердело гарью. Женщины мели осколки у опрокинутого стола: курильницы, блюда — всё разбилось, фрукты и закуски раскатились, лежали, затоптанные.
Кочевники сидели в дальнем углу, непривычно тихие, и дикарок не было видно — может, Имара отослала. Каждый вечер они кружились, разрисованные, почти нагие, едва прикрытые кожей и мехом, и выкрикивали: «Ха!», потрясая ножами, — и кочевники вторили им, смеясь, пока не разбирали каждую и не уносили наверх или не сплетались тут же, на коврах в полумраке зала, охваченные страстью. Их крики перестали пугать, теперь пугала тишина.
Храмовник — незнакомый, из тех, что ходили редко — пил вино, кривя разбитый рот, и с ненавистью глядел на городского главу. Тот сидел отдельно — взгляд блуждает, одежды залиты вином, жидкие волосы встрёпаны.
— Пойдём со мной, — позвала его Уголёк, повинуясь жесту Имары. — Я вымою твоё тело…
— Оставь меня, девка! — воскликнул он и затрясся, топнув ногой. — Поди прочь!
— Ты слаб и жалок, Панеки, — сказал, поднимаясь, Йова, предводитель кочевников. — Ты как глупый пёс, что мечется, не зная, кусать людские руки или лизать, и всегда лижет и кусает невпопад! Разве Таона — не твой город? Разве ты не сам звал меня? А теперь не знаешь, как быть, и ищешь виноватых.
Имара отослала одну из женщин, и та поспешно вышла.
— А виновны у тебя все, — продолжил Йова. — Сборщики податей — за то, что их бьют, люди — за то, что бунтуют и распускают слухи, храмовники — за то, что не умеют наставить людей.
— Он далёк от народа! — прохрипел храмовник и сплюнул. — Беднота в этом городе давно отдала последнюю вошь.
— А в чём виновен мой народ, — сказал Йова, не слушая храмовника, — ты и вовсе не можешь решить, Панеки. В том, что из-за нас по Таоне гуляют слухи? Нас не любят, и винят в этой хвори, а ты не можешь заткнуть им рты. Теперь мы виновны в том, что в твоём городе не платят податей, а ты не знаешь, они охотнее заплатят, если выставить нас вон, или если мы заменим твоих сборщиков?
Вайата в женском зале смолкла. Кто-то, видно, сказал, что ей не время петь.
— Мы тебе не работники, Панеки, — докончил Йова. — Мы уйдём из города — Фарух нас ждёт, и я надеюсь, он не собака вроде тебя, — но уйдём, когда сами захотим, а не когда ты нам велишь. А с тобой поделюсь мудростью, раз у тебя нет своей: им нечем платить, так пусть платят своими шкурами, иначе завтра изобьют тебя, как сегодня били сборщиков податей. Ты плохой хозяин, и гостям у тебя тошно! Имара, зови женщин и прогони этого шелудивого пса, но пусть он заплатит за наше веселье.
В зал вошёл хозяин, Мафута — видно, слушал и ждал, — и с ним один из работников, тот, что по утрам носил воду, а вечером сидел у входа, сторожил. Городского главу взяли под руки и увели, он и рта открыть не успел. Но вели не на улицу — в сад: таких гостей не швыряют в пыль, на дорогу.
Стало тихо. Вайата не пела, женщины ещё не пришли, мужчины молчали. Тут Медок подошла к Йове.
— В этом городе у тебя больше врагов, чем ты думаешь, кочевник! — сказала она.
Имара зашипела.
— Объяснись, — потребовал Йова, положив Медку на плечо ладонь. Сжал, но она и не дрогнула.
— Ты зовёшь Панеки псом, и всё же он трудится во славу Подмастерьев, как Светлоликий Фарух, как все мы. Но в этом городе есть лазутчики Творцов, и они хотят тебе зла. В этом доме!