Олли Бонс – Клыки Доброй Матери (страница 19)
Вскинув голову, Нуру взглянула в отражение и повела бедром.
Что ж, может, все беды людей оттого, что они не знают своей цены! Вот сборщица листьев, плетельщица верёвок, что тяжко трудится за медяк. Вот напуганная девушка, в которой только и есть, что тело, волосы и глаза, но это стоит трёх золотых пальцев. А может, пяти десятков? Может, и больше!
Нуру плавно сомкнула руки над головой, изогнулась, повторяя движения, которые видела каждый вечер. Могла бы позвать кого-то, чтобы учили. Не стала. Стыдно, и тело ещё болит, не слушается.
Ниханга сказал, подождёт. Сказал, защитит, если нужно, пусть она не боится. Сказал, хоть женщинам из дома забав и нельзя посещать храмы, но он слепит за неё фигурку из глины, птицу — он служил в храме Первой Птицы, — отправит Великому Гончару её мольбу. Что она хочет? Нуру попросила за мать, за Поно. Старшие обойдутся. Они ей больше не братья, она им не сестра.
Положив руки на бёдра, Нуру повела ими по кругу. Опустив веки, представила, что стоит не в пустой комнате — в зале, и глядит на неё не одно отражение — все мужчины. Осмелится ли она? Не встретят ли её насмешками?
С её пальцами переплелись чужие. Вздрогнув, Нуру испуганно распахнула глаза. В чёрном зеркале рядом с её лицом соткалось другое, неподвижное, из белых узоров. Нуру оставила дверь открытой нарочно, чтобы никто не подкрался, а он пришёл неслышно и теперь смотрел без улыбки из тёмного отражения.
— Учишься танцевать? — негромко спросил Мараму. — Двигайся смелее, так.
Ещё дрожа, она качнулась, послушная его пальцам.
— Теперь замри. На миг, не больше, в том секрет. Изогнулась — застыла. Миг. Выше голову! Сердца пропускают удар.
Его ладони обхватили Нуру крепче.
— Дальше! Ты не камень, а лоза. Гнись до упора! Не бойся, я держу. Замри. Теперь дальше… Плыви, а не тяни груз.
— Я плыву! — воскликнула Нуру, толкая его плечом. — Уйди, мне не нужна твоя помощь.
— Взгляни на своё лицо: брови хмурятся, губы сжаты. Где радость, где лёгкость?
— Ты напугал меня! С чего мне радоваться?
— Значит, будешь танцевать, как все? — спросил Мараму, опять ведя её — так спросил, что и не понять, интересен ему ответ или нет.
— Отчего и не быть как все? — ответила Нуру, прижавшись спиной к его груди. — Смотри, у меня на шее подарок — ни за что, просто так, а будут ещё!
— Теперь поверни голову, — велел Мараму. Белая узкая рука протянулась в отражении, закрывая бусы, длинные пальцы взяли Нуру за подбородок, направляя. — Здесь не дарят подарков ни за что. Подними руки.
Нуру послушалась, откинув голову ему на плечо. Серебряные кольца холодили кожу, и плечо было прохладно, а близкое дыхание горячо.
— Ты спешишь, будто ловишь плод, который падает тебе на голову, — с улыбкой в голосе сказал музыкант. — Не так. Ты в воде… не так.
— Почему не так? Ты сказал плыть, я плыву!
— Да, как мёртвое тело, подхваченное течением. А, должно быть, ты не умеешь плавать.
— Я выросла у моря! Я умею. Ты смеёшься надо мной! — воскликнула Нуру, пытаясь освободиться. — Легко смеяться, если твоя жизнь легка! Ты играешь песни, и всюду тебя зовут, даже такого, без камбы. Три песни, хорош музыкант! Я знаю больше историй, чем ты песен!
Она взмахнула руками. Мараму обнял её крепче, но ей было всё равно. Музыкант и гадальщик, он был мужчиной не больше, чем свет ночной лампы. Шнурки да узоры, платок, ожерелья, кольца и дудочка — разбери это всё, ничего не останется.
— Слышал ты о птицах на четырёх ногах, высоких, как столбы? — спросила Нуру, сердито глядя на белое лицо в отражении. — Это птицы в два человечьих роста, с длинными шеями. Может, слышал, в далёких землях растут деревья, и их так много — больше, чем сад, больше рощи! У них это зовётся лес. Так много деревьев, что в этих лесах есть целые поселения. О, ты и представить не сможешь! Будь я мужчиной, легко обменяла бы эти байки на медь, на кров, на миску еды, но я женщина — кто слушает женщин?
— Что ты сделала, чтобы тебя слушали?
— Как — что сделала? Я пыталась, никто не слушал!.. Так лучше буду танцевать и улыбаться, как они, и брать за каждую ночь по золотому пальцу!
— Учись смотреть сквозь запертые двери, — сказал Мараму, так прижимая её к себе, что стало больно от его подвесок, впившихся в спину. — Ты видишь улыбки и танцы — подумай, чего не видишь. Медок не плясала семь дней, не выходила, и к ней звали целительницу, за это Имара и стребовала золотой палец. Сможешь гордиться подобным? Она может. Ты сможешь?
— А что остаётся ещё? — воскликнула Нуру. — Что ж, пожалуй, не хуже порезов от листьев скарпа, и не хуже кровавого кашля от мелкой пыли. Не больнее, чем если корабельный груз упадёт на тебя, ломая кости! Тело — лишь орудие, какой труд ни возьми. Мне храмовник сказал, что Великий Гончар не осудит! Ты музыкант — что ты знаешь о нищете? Знал бы, как мне хотелось бусы, хоть самые простые, или кольцо, но как тебе понять? У тебя всего в избытке, и смеешь упрекать! И зачем мне, как тот торговец, везти полотно на Сайрилангу, а отсюда кур, если вот, руку протяни, серебро, и мужская любовь…
— Это не любовь. Не спеши, поговори с Имарой. Может, она согласится на истории.
— Она? Она никогда не согласится!
— И всё же спроси вечером. Я вижу, тебе повезёт.
— Ты видишь! — сердито сказала Нуру и рванулась всем телом, едва удержавшись на ногах. — Ты видишь! А я вижу…
Звякнули бусы и подвески. Чёрные глаза Мараму были совсем рядом, впервые так близко, не вечером, не ночью — при свете дня, глубокие и уставшие. А белая краска растрескалась, стёрлась, и под ней проступило иное: полосы на щеках. Не такие, как рисуют женщины, что рядятся дикарками. Не ярче жилки на запястье. Настоящие.
— Ты!.. — выдохнула Нуру, отступая — гадальщик не стал держать — и упёрлась в холод полированного камня. — Порченая кровь! Ты из тех, кого Великий Гончар не хотел видеть на этой земле!
— Не кричи, — сказал ей Мараму, прижимая ладонь к щеке. — Я шёл за краской. Не бойся, я скоро уйду.
Синяя ткань его свободных одежд сбилась, ряды длинных, до пояса, бус съехали на сторону. Под ними блеснули рукояти ножей.
— Я уйду сама! — воскликнула Нуру и шагнула к стене, обходя его. Мараму отстранился тоже.
В проёме стоял пакари с рыжей, тронутой утренним лучом спиной, глядел маленькими глазами в складчатых веках, помахивая хвостом. Задрав гибкий нос, он взвизгнул.
— Кыш! Кыш! — махнула руками Нуру. — Прочь!
Ждать она не стала. Зажав подол, неловко переступила зверя и заспешила, не оглядываясь, к комнатам. Без стука толкнула серую дверь, заперла за собой и упала на колени у постели, где, разметавшись, спала Шелковинка.
— Сестрёнка! — позвала Нуру шёпотом и тронула за плечо.
В комнате стоял густой винный запах, и сандалии лежали по разным углам, будто их швыряли в стены. В изножье охапкой привядшей травы свернулся вчерашний наряд. Ценный шёлк, расшитый золотом, измялся. Нуру потянула его, расправила и встала, чтобы повесить на гвоздь рядом с другими платьями. От босых ног разбежались крашеные глиняные бусины — ещё вчера звенели на одной нити.
— Подай кувшин, — хриплым со сна голосом попросила Шелковинка. — Зачем ты здесь, что случилось?
— Что ты знаешь о Мараму? — спросила Нуру, послушно взяв кувшин, но, не спеша отдавать, растерянно огляделась.
— Что ты? Давай сюда! — шёпотом поторопила Шелковинка, приподнимаясь и протягивая руку.
— Здесь не вода — вино. Должно быть, он тут по ошибке. А вода…
— Дай уже!
Глотнув, Шелковинка утёрла губы, поставила кувшин и опять легла, прикрыв глаза рукой.
— Я принесла бы воды… — начала Нуру. — Ты что, пьёшь вино? Неразбавленное? Ведь это позволено только мужчинам! А если Имара узнает?
— Сестрёнка… Трещишь, как хворост в печи, за треском ничего не слышишь. В этом месте свои порядки, ты с нами не первый день. Будешь пить с мужчиной вино, если он захочет, а потом начнёшь и сама. Так легче жить. Так что там с Мараму?
Нуру села у стены и замолчала.
— Или говори, или дай доспать, — сказала Шелковинка, устало глядя из-под руки.
— Он давно здесь?
— Недавно, с поры ветров. Явился как раз перед тем, как пришли кочевники.
— Как Имара взяла его? Он поздно пошёл за пакари, у него нет камбы…
— Он гадальщик, — прервала её Шелковинка, взмахнув рукой. — Тише, молю! Первым делом он гадальщик, оттого и взяли. Без него в женском зале было скучно. Говорят, Имара не хотела его брать, но он что-то сказал ей, и она тут же согласилась. Потом наш старый музыкант заболел, и Мараму его заменил.
— Хорош гадальщик! — воскликнула Нуру, забывшись, и, увидев, как морщится Шелковинка, понизила голос:
— Лжёт он всё, говорит то, что люди хотят услышать. Так и я могу! Он лжец. Сестрёнка, а ты замечала, что он… дурной человек?
Шелковинка вздохнула, села на постели и поглядела хмуро.
— Дурной? — спросила она сурово. — Это как же — дурной?
— Злой, бесчестный! Может, он чью-то кровь пролил, а теперь прячется тут. Может, и пакари у него краденый…
— С чего ты болтаешь такое?
— Должно быть, ты не знаешь, — сказала Нуру. — Знала бы, поняла. Говорили, отец его мореход…
— Должно быть, я ошиблась в тебе, Синие Глазки, — прервала её Шелковинка. — Ты слушаешь, о, ты слушаешь, только не то, что нужно, а сплетни! Ты не видела зла от Мараму. Я скажу тебе больше: Медок сердится не зря, и не только она. Думаешь, мы все тут по своей воле?