Оливия Мэннинг – Величайшее благо (страница 53)
После этой первой встречи ей начали попадаться похожие люди. Они болтались тут и там, и порой их бледные, угловатые лица были покрыты шрамами, как у немецких дуэлянтов. Они потерянно и презрительно разглядывали богатых прохожих. Они чего-то ждали, словно точно зная, что скоро наступит их время.
— Это дурной знак, — мрачно сообщила Гарриет Гаю. — Проникновение фашизма.
— Они могут не иметь никакого отношения к «Гвардии», — заметил Гай.
— Так кто же они?
— Понятия не имею.
Он вырезал реплики Улисса из своего экземпляра «Троила и Крессиды» и полностью погрузился в работу, отказываясь отвлекаться на внешний мир.
Гарриет немного утешило возмущение Кларенса, который позвонил ей, как только узнал, что она больше не играет в пьесе.
—
— Нет, меня выгнали.
— Почему?
— Гай сказал, что не может со мной работать. Я несерьезно отношусь к пьесе.
— Да с какой стати? Это всего лишь дурацкий спектакль к концу семестра. Если вы не участвуете, я тоже откажусь.
Гарриет вскинулась. Ей важно было, чтобы у Гая всё получилось.
— Нет, останьтесь, — настойчиво сказала она. — Ему нужна помощь. Всё может получиться неплохо.
Кларенсу досталась солидная роль — Аякса, и он не стал спорить, только проворчал:
— Софи невыносима. Она корчит из себя королеву.
Он также сообщил, что не планирует посещать все репетиции, поскольку работа на Инчкейпа и с поляками отнимает у него слишком много времени.
Гарриет знала, что на самом деле работы в Бюро пропаганды почти не было и что в городе осталось совсем мало поляков. Лагеря опустели. Офицеры, с которыми он имел дело, тайком перебрались через границу, чтобы присоединиться к войскам во Франции. Кларенс организовывал эти экспедиции и таким образом сам лишил себя работы. Ему нужно было на что-то отвлечься. Он пригласил Гарриет поужинать следующим вечерам. Его приглашение и ее согласие были своеобразным бунтом против Гая и того значения, которое он придавал своей постановке.
На следующее утро Гай объявил за завтраком, что предстоят очередные репетиции, и Гарриет спросила:
— Тебе обязательно так маниакально в это погружаться?
— Только так и можно добиться результата.
Она открыла в нем качество, о котором раньше и не подозревала, — невротическую сосредоточенность.
— Сегодня вечером я ужинаю с Кларенсом, — сообщила она.
— Отлично! А мне пора будить Яки.
— Когда мы избавимся от этого инкуба?
— Думаю, он найдет себе комнату, когда получит содержание. Пока что он нуждается в крыше над головой, еде и заботе, как ребенок.
— Весьма несносный ребенок.
— Он же совершенно безобиден. Если бы в мире были одни Якимовы, не было бы войн.
— Вообще ничего не было бы.
Это было утро девятого апреля. Как только Гай и Якимов вышли, зазвонил телефон. Подняв трубку, Гарриет услышала громкий голос Беллы.
— Вы слышали новости?
— Нет.
— Германия вторглась в Норвегию, Швецию и Данию! Я только что слышала по радио!
Белла говорила с жаром и явно ожидала столь же эмоционального ответа. Не дождавшись его, она продолжила:
— Вы что, не понимаете? Это значит, что сюда они не придут!
— Могут и прийти.
Хотя Гарриет в своей тревоге видела в каждой новости дурное предзнаменование, она понимала чувство облегчения Беллы. Молния ударила в другое место. Для Румынии это означало если не помилование, то отсрочку. Стоя у балконной двери, Гарриет видела, как площадь и крыши отливают перламутром под бескрайним небом, затянутым облаками. Она слышала, как газетчики выкрикивают: «Специальный выпуск!» — и видела, как человеческие фигурки стекаются к ним, словно муравьи к крошкам еды. Ей хотелось разделить с кем-то этот момент, и она предложила Белле встретиться в «Мавродафни».
— Я не могу, — ответила та. — Мне надо идти на репетицию. Там так весело!
Гарриет вышла и купила газету. Сообщение о вторжении обнаружилось в колонке экстренных новостей: министр информации заявлял, что румынскому народу не о чем волноваться. Великий и Славный Кароль, Отец Культуры и Отец Нации, почти завершил строительство линии Кароля, и вскоре Румыния будет защищена от любых вторжений огненной стеной.
Люди толпились вокруг газетчиков, громко переговариваясь. Их голоса звучали оживленным стаккато:
— Alors, ça a enfin commencé, la guerre?
— Oui, ça commence[62].
Ее давние страхи вновь ожили. Она пересекла площадь и пошла вверх по Бульвару. Солнце, которое давно уже пыталось пробиться сквозь облака, вдруг засияло, и его лучи легли перед ней на мостовую, словно золотой шелк. В одно мгновение небо вдруг стало по-летнему синим. Официанты шестами закрывали ставни. На фасадах расправили полосатые маркизы — красные, желтые, синие, белые, с бахромой, кистями и шнурами. Распахивались окна, и люди выходили на балконы, где уже в кадках зеленели растения, чьи нежные побеги к лету превратятся в увядшие, замызганные колтуны. Цементные стены, в пасмурную погоду серые и грязные, теперь сверкали, словно мраморные.
Женщины на Бульваре были не готовы к внезапному появлению солнца и прикрывали лица сумочками. Люди здесь позабыли о войне. Кафе выставляли столики в садах и на мостовой, и люди тут же усаживались за них. Уличная летняя жизнь возобновилась без промедлений и с прежней энергией.
Подойдя к зданию, в котором должен был располагаться музей народного искусства, Гарриет увидела, что там действительно выставляются какие-то картины, и зашла внутрь. Живопись была не близка румынам. В Бухаресте не было достойных картин, за исключением девяти работ Эль Греко, принадлежавших королю. Он приобрел их за гроши еще до того, как Эль Греко снова вошел в моду, и их не демонстрировали публике. Картины в музее оказались средними; они имитировали все существующие современные жанры живописи, но их было много, и Гарриет долго их разглядывала. После этого она вновь вернулась на площадь и двинулась вверх по Каля-Викторией. Преодолев яркую толпу цыганок, торговавших цветами, она дошла до Бюро пропаганды. Никто не разглядывал картинки британских крейсеров, которые желтели под палящим солнцем, зато у Немецкого бюро, располагавшегося через дорогу, собралась целая толпа. Движимая любопытством, Гарриет подошла поближе.
В окне была вывешена карта Скандинавии. Трехдюймовые стрелки из красного картона обозначали направления немецких атак. Все молчали. Люди были поражены таким откровенным бахвальством. Гарриет постаралась принять равнодушный вид и направилась к университету. Близилось время обеда, так что у нее появился повод заглянуть к Гаю.
Главная дверь была открыта, но привратника не было. Семестр начинался только в конце апреля. Опустевшие коридоры выглядели мрачно, в них пахло воском и линолеумом. Гарриет услышала голос Гая, который провозгласил:
— С такой арифметикой в любом трактире половой управится!
Крессида, объяснил он дальше, насмехается над Троилом. Половые в трактирах, как известно, не умели считать, а значит, речь шла об очень малом количестве.
— Повторим, — сказал он и начал энергично читать реплики. Женский голос повторял за ним с той же интонацией. Это была Софи. Гарриет ощутила такой укол ревности, что остановилась. Ей захотелось сбежать, но какой в этом толк? Рано или поздно ей предстояло увидеть Софи в этой роли.
Она пошла медленнее. В конце коридора была открыта дверь. Она тихо вошла в зал, надеясь затеряться в толпе актеров, но обнаружила там только Софи, Якимова и Гая.
Это был просторный мрачный зал без окон, обшитый темными панелями. Свет лился сквозь стеклянный купол, под которым и собрались участники. Гай поставил одну ногу на стул и положил текст на колено, а Софи и Якимов стояли перед ним. Никто не заметил Гарриет, и она присела у стены.
Пока Софи и Якимов продолжали читать свой диалог, а Гай то и дело прерывал их и требовал повторить, Гарриет начала понимать, что не вынесла бы репетиций. Может, ее и не пришлось бы так часто прерывать или объяснять ей значения слов, но Гая не смущали эти остановки и пояснения. Он наслаждался ими. Возможно, он предпочитал Крессиду, которую создавал своими руками.
Что же до Якимова и Софи, они воспринимали всё происходящее не как унылую рутину, но как самовосхваление.
Разумеется, Софи была тщеславна. У нее было лицо обычной румынки — темные глаза, пухлые бледные щеки, но она держалась так, словно ожидала преклонения перед своей красотой. Теперь это ощущение собственного величия, казалось, было оправданно, и она развернулась во всю ширь. Всё внимание должно было быть направлено только на нее. Когда Гай работал с Якимовым, она тут же пыталась перевести фокус на себя и каждые несколько минут спрашивала: «Chéri, тебе не кажется, что здесь надо сделать вот так?» — или: «Пока он это говорит, мне сделать так? Ты согласен? Согласен?» Оттопырившая зад, каждым своим движением и moue[63] выражающая чувственную негу, она, казалось, пребывала в состоянии вдохновенного восторга, близкого к экстазу, и буквально источала сексуальность.
Хотя Софи не могла удержаться от кокетства даже с Якимовым, для Гая у нее был припасен специальный взгляд — провоцирующий и заговорщический. Гарриет заметила, что Гая это ничуть не смущало. Он держался с ней так же добродушно и бесстрастно, как и в тот вечер, когда она изображала несчастье и самоубийственные настроения.