Оливия Мэннинг – Величайшее благо (страница 44)
— Эти слухи никогда не подтверждаются.
— Однажды они подтвердятся. Эта бутафорская война не может продолжаться вечно. Начнется движение, и мы будем в ловушке. Галпин говорит, что здесь полно предателей. Что ты проснешься однажды ночью, а тебя уже держат на мушке. Нас отправят в Дахау. Мы никогда не выйдем на свободу… никогда не вернемся домой…
Он потянулся к ней, и она расплакалась у него на груди.
— Бедная моя. — Он изумленно обнял ее. — Я же не знал, что ты так беспокоишься.
Он усадил ее в кресло и позвонил в миссию, где как раз дежурил Фокси Леверетт, который сообщил ему, что слухи о вторжении основывались на том, что связь с Будапештом прервалась. Сейчас связь наладили, он только что связался с Будапештом и выяснил, что там ничего не произошло.
Раздеваясь, Гай ворчал что-то в адрес Галпина, Скрюби и «остального сброда, который называет себя журналистами. Они совершенно безответственны. Сенсация любой ценой. Главное — запугать людей настолько, чтобы они купили газету».
Гарриет, вялая и с покрасневшими глазами, сидела в постели.
— Не надо было уходить с Дубедатом, не оставив записки. Мог бы догадаться, что я буду беспокоиться.
— Ну ты же не за меня волновалась, дорогая? Ты же знаешь, со мной всё всегда в порядке.
— Если бы пятая колонна пришла за тобой, я бы поубивала их, я бы их
— Ну разумеется, — сказал он снисходительно, стягивая рубашку через голову.
17
В ту зиму в Западной Европе царил невероятный мороз. В кинохронике показывали детей, играющих в снежки под аркой Адриана[52]. Реки покрылись льдом. Девушка танцевала на замерзшей Сене, и ее юбка развевалась вокруг ног. Снег клубился над парижскими крышами, словно дым. Парижане носили противогазы в цилиндрах и при звуках воздушной тревоги бежали в метро. Улицы пустели, такси стояли брошенными. Потом все вновь поднимались на поверхность, улыбаясь, словно это всё было одной большой шуткой. («Возможно, это и есть шутка, — думал Якимов. — Может быть, это войдет в историю как шуточная война».) На соборе Святого Павла ненадолго появилось снежное боа. Увидев Чемберлена под зонтиком, публика зааплодировала. Показ тут же прервали, и на экране появилась надпись, оповещающая, что все публичные собрания строго запрещены. Остаток фильма смотрели молча.
Эти кадры напоминали Якимову, сидевшему на самом дешевом месте, что вскоре ему вновь придется вернуться на бухарестские улицы, где лед кусался сквозь ботинки, а ветер хлестал по лицу, словно наждак.
Он обратился к кинематографу, когда уже более не мог проводить время в «Атенеуме». Поначалу ему удавалось поддерживать там не только какое-то подобие социальной жизни, но даже некую иллюзию проживания. Ему не хотелось каждый день преодолевать долгий путь до своего жилья, и, когда бар закрывался, он украдкой поднимался по лестнице и устраивался в любой из открытых комнат. Если в номере была ванная, он мылся и спал до вечера. Зачастую его заставал врасплох владелец комнаты, и тогда он извинялся, утверждая, что перепутал номер.
— Все эти комнаты так похожи, — говорил он. — Ваш бедный старый Яки живет этажом ниже.
Но это возбудило подозрения; кто-то стал жаловаться. Его поймал и опознал один из портье, который знал наверняка, что Якимов не живет этажом ниже. Управляющий пригрозил, что если его поймают снова, то запретят вообще появляться в гостинице. После этого он стал устраиваться на диванах в холле. Ему пригрозили вновь. Затем он стал засыпать в креслах, но гостям мешал его храп, и официанты грубо будили его.
Гонимый, по выражению самого Якимова, отовсюду, он стал ходить в кино, когда мог себе это позволить, — в противном случае он бродил по улицам, чтобы не заснуть.
По утрам и вечерам он присоединялся к нищенствующему обществу Хаджимоскоса, Хорвата и Чичи Палу и стоял вместе с ними на обочине той или иной компании в Английском баре. Иногда им приходилось стоять так битый час, игнорируя оскорбления, полные отвращения взгляды и вечно повернутые к ним спины, пока кто-нибудь, движимый жалостью или чувством неловкости, не покупал им выпить. От habitué[53], вроде Галпина или Скрюби, они ничего не ждали. Самыми перспективными были случайные гости, вроде какого-нибудь английского инженера из Плоешти или заезжего американца, окрыленного ценой на доллары на черном рынке. Галпин, увидев эту четверку, говорил: «Прочь», но какой-нибудь американский газетчик был готов угостить местных.
Иногда, чтобы расшевелить собравшихся, один из них предлагал купить всем выпить, после чего вдруг обнаруживал, что «забыл деньги дома». Удивительно, как часто в этих случаях кто-то, случайно оказавшийся рядом, предлагал дать взаймы или заплатить за них, так неловко ему было наблюдать за происходящим. Альбу отказывался наливать, пока не получит деньги, но что он думал о подобных методах, оставалось неизвестным. Пока кто-то из них театрально лазил по карманам и изображал ужас, бармен стоял неподвижно, устремив взгляд куда-то за пределы этого мира.
Что-то в Альбу тревожило Якимова. Он был не из храбрецов, и его частенько огорчала наглость окружающих. Однако он продолжал с ними общаться. Дело было не в том, что они привечали его, — просто его больше нигде не ждали. Когда-то он был в самом центре компании Долли, а теперь у него не осталось ни единого друга.
Он не понимал, почему Хаджимоскос, Хорват и Палу так «жутко» с ним обращались: в их поведении всегда ощущалась какая-то издевка, а порой и откровенная злоба. Возможно, он был заклеймен как человек, некогда покровительствовавший остальным. Ранее они заискивали перед ним, теперь же в этом не было нужды. Кроме того, свою роль сыграло происшествие с челюстью Хаджимоскоса. Как-то раз тот возвращался с ужина, пьяный, в уборной его стошнило, и он выронил в унитаз вставную челюсть. Присутствовавший при этом Якимов не успел понять, что произошло, и спустил воду. По крайней мере, так об этом рассказывал Якимов, а он, к несчастью, рассказал об этом всем в баре. Хаджимоскос не мог с ним спорить, поскольку, ожидая, пока сделают новую челюсть, ходил без зубов. Сам он не помнил этого происшествия. Якимов слишком поздно заметил неудовольствие в монголоидных глазах Хаджимоскоса — они устрашающе сверкали.
— Да это просто шутка, дорогой мой, — пробормотал он, но после этого Хаджимоскос перестал брать Якимова с собой на вечеринки, утверждая, что его не приглашали.
Кроме того, эта троица презирала Якимова за попытку расплатиться за выпивку интересной беседой. Хаджимоскос прямо при нем с отвращением сказал кому-то:
— Он
Второе обвинение основывалось на том, что на вопрос, чем он занимается в Бухаресте, Якимов неизменно отвечал:
— Боюсь, дорогой, что не имею права об этом говорить.
Как-то раз кто-то предположил:
— Видимо, вы работаете на собственное правительство?
На это Якимов с шутливым негодованием ответил:
— Вы что же, пытаетесь оскорбить бедного Яки?
До миссии дошел слух, что Якимов работает на немцев, этим занялся Добсон и проследил происхождение слуха. Оказалось, что он исходил от Хаджимоскоса. Добсон заглянул в Английский бар, пригласил Хаджимоскоса выпить и добродушно укорил его:
— Опасно распускать такие сплетни.
Хаджимоскос, опасавшийся Британской миссии, начал яростно протестовать:
— Но, mon ami, князь состоит на службе в какой-то разведке, — он сам дал понять! Я и подумать не мог, что он работает на Британию. Они бы не стали нанимать такого imbécile!
— Что вы имеете в виду, говоря, что он сам дал это понять? — спросил Добсон.
— Он вытаскивает какую-нибудь бумажку — вот так! — и поджигает ее спичкой — вот так! — а потом вздыхает, утирает лоб и говорит: ну слава богу, следов не осталось.
Якимову приказали явиться в миссию. Когда Добсон пересказал беседу с Хаджимоскосом, Якимов задрожал от ужаса.
— Это же просто шутка, дорогой мой, — взвыл он. — Невинная шутка!
Добсон был неожиданно строг с ним.
— Здесь бросали людей в тюрьму и за меньшее, — сказал он. — Эта история дошла до Вулли. Он и прочие британские предприниматели хотят, чтобы вас взяли под арест и отправили на Ближний Восток. Оттуда вас пошлют на фронт.
— Дорогой мой! Вы же не поступите так со старым другом? Бедный Яки ничего такого не имел в виду. У этого старого дурня Вулли нет чувства юмора. Яки любит розыгрыши. Как-то раз в Будапеште мне вдруг пришло в голову взять клетку с голубями и пройтись по улице вот так… — Он схватил проволочный лоток для бумаг со стола Добсона и принялся комически красться по кабинету на цыпочках, шлепая оторвавшейся подошвой на левом ботинке. — Потом я поставил клетку, огляделся и выпустил голубей!
Добсон одолжил ему тысячу леев и пообещал поговорить с Вулли.
Если бы Якимов питался поскромнее, он мог бы спокойно жить на свое содержание, но это было невозможно. Когда деньги приходили, он наедался до потери сознания, после чего возвращался без единого гроша в Английский бар, чтобы клянчить там выпивку. Не то чтобы он презирал простую пищу. Он не презирал никакую пищу. Когда выхода не было, он отправлялся к Дымбовице и ел там главное крестьянское блюдо — маисовую мешанину. Но роскошная еда была его страстью. Он нуждался в ней, как другие нуждаются в алкоголе, табаке или наркотиках.