реклама
Бургер менюБургер меню

Оливия Лэнг – Тело каждого: книга о свободе (страница 50)

18

На протяжении многих лет она думала о том, на что способна музыка, и пыталась понять этот странный обмен, который случался, когда она садилась за рояль и открывала рот. Некоторые ее треки несли в себе чистый катарсис, например кавер на «Pirate Jenny» из «Трехгрошовой оперы» Брехта, которая звучала всюду в Берлине в тот год, когда туда приехал Райх. Симон вкладывает всё, что она знает о невидимости и тяжелом труде, в партию девушки-служанки Дженни, начитывая зловещую фразу «I’m counting their heads as I’m making the beds» («Я считаю их головы, застилая кровати») – прелюдию к кровавому пиршеству возмездия.

В тексте «Mississippi Goddam» тоже звучит мстительная нотка. Иногда она пела «we’re all going to die» («мы все умрем») в качестве протеста против осторожности администрации Линдона Джонсона, которая делала маленькие и постепенные шаги к изменениям законодательства, хотя жизни продолжали обрываться каждый день. Слишком медленно, – ревели Нина и ее музыканты в припеве. Бывало, она меняла местоимение, и из пророчества строчка превращалась в угрозу. «Oh but this whole country is full of lies, / You’re all going to die and die like flies» («Эта страна полнится ложью, / Вы все умрете, умрете, как мухи»), – спела она в Карнеги-холле 17 мая 1964 года перед зрителями, которые, судя по шуму, с каждым куплетом всё сильнее нервничали. После она сказала режиссеру-документалисту Питеру Родису: «Я хотела разнести их вдребезги. Я хотела ворваться в это логово холеных людей с их отсталыми идеями, их самодовольством и свести их с ума»[324]. В ответ на ее лейбл по почте посыпались коробки со сломанными пластинками, а саму песню запретили на радио в нескольких южных штатах.

Но фантазиями о возмездии не исчерпывался активизм Симон (да и угрозы со сцены существовали в ином слое реальности, нежели века реальных, всё еще происходящих зверств). Она, может, и была, как она сама говорила, женщиной в огне, но к старозаветному духу всегда примешивалось что-то нежное, жажда близости. Ребенком в Северной Каролине она часами играла на фортепиано на собраниях верующих, пока они делились божественными откровениями и говорили на «иных языках», «бегали туда и обратно… а проповедник подхватывал всю эту духовную энергию и выплескивал ее обратно на людей. Иногда женщины даже попадали в больницу – в такой сильный экстаз они впадали»[325]. Подобный опыт начал происходить с ней на концертах в 1960-х, таинственная энергия струилась между ней и слушателями, как будто каждое тело в толпе – это источник электричества, а она нащупала коллективный переключатель.

Секс, писала она в своем дневнике, был «источником энергии»[326] для ее выступлений: она превращала концертный зал в оргонный аккумулятор. Не знаю, читала ли она лекцию Лорки о дуэнде, но, когда она пыталась объяснить, что имеет в виду, лучшее сравнение, какое пришло ей на ум, было сравнение с корридой. Однажды она видела ее душным днем в Барселоне, и, когда бык наконец испустил дух, ее стошнило от ужаса. Истинное кровопускание, сказала она, и так же говорили в Трайоне, когда кто-то с пеной у рта впадал в исступление, полную невменяемость. Это было «то же чувство трансформации, торжества чего-то глубокого, очень глубокого. И это было по-настоящему, вот что я поняла про выступления на сцене: я обладала способностью вызывать у людей глубинные чувства… Уловив это состояние, завладев публикой, ты сразу это понимаешь, потому что воздух пропитывается электричеством… Я, как тореадор, гипнотизировала быка и могла развернуться и уйти, повернувшись спиной к этому огромному зверю… Как и в случае с тореадорами, люди приходили на мои концерты, потому что знали: я играю в опасную игру, и однажды я могу оступиться»[327].

Занятно, что нечто похожее говорила Сьюзен Сонтаг после первой схватки с раком: она сравнивала смерть с быком, черным быком, которого она пыталась обогнать. Разница в том, что Симон делала это не только ради себя. Я никогда не видела ее живьем, но иногда я чувствовала это электричество на других концертах. Канетти утверждал, что есть много типов толпы, и пару раз я ощущала толпу как огромное животное. Этот опыт близок к сексуальному экстазу, к радости избавления от своего бренного, индивидуального тела и слияния с диким, бушующим коллективным. Для Симон этот обмен должен был быть взаимным, поэтому она кричала на зрителей, если они болтали или вставали во время ее выступлений. Ей требовалась их концентрация, их внимание как сырье, необходимое для ее метаморфоз, как топливо для долгого пути.

Куда лежал этот путь? Мне кажется, в шестидесятых она будила в аудитории самые болезненные чувства и вела их рискованной, катарсической дорогой сквозь ярость, скорбь, ужас, страдание, отчаяние и выводила обратно к радости, как и Вивиан Бонд в «Joe’s Pub» на Лафайет-стрит пятьдесят лет спустя. Дело не столько в текстах песен, сколько в том, как она воплощала свободу в своих гибких трансформациях, текучих, спонтанных сменах настроения, в том, как она вставляла слова от себя, резко останавливалась, делала ложные выпады, ускользала прочь, ранила в самое сердце. Райх нащупал такой подход к пациентам, который позволял прорваться сквозь их броню, историю травм, накопленных в каждом человеческом теле, и мне кажется, Симон делала то же самое – только через песню.

«Все люди наполовину мертвы, – сказала она в 1969 году в интервью, снова в духе философии Райха. – Все люди избегают друг друга. Во всем мире, почти в любой ситуации, почти всё время. Я это прекрасно знаю. Я тоже человек, и, по-моему, это страшно. Поэтому я постоянно пытаюсь помочь людям раскрыться, почувствовать себя собой и позволить себе открыться другому. Вот и всё. И всё»[328].

В наше время мы скептически относимся к искренности как политическому инструменту. Слишком избита эта беззаботная хипповая пошлость. Однако в своем трагическом рассказе 1972 года о движении за гражданские права, книге «No Name in the Street» («Безымянный на улице»), друг Нины Симон Джеймс Болдуин еще больше развивает идею эмоциональной близости. Среди читателей Райха он отличался неизменной проницательностью. Как и Фуко, он с сомнением отнесся к мысли, что оргазмы положат конец насилию, и всё же в своей исполненной отчаяния книге он вторил Райху и говорил, что ограничения и запреты в личной жизни имеют серьезные последствия для общества, и именно в них лежит первопричина расизма.

[ В Америке меня всегда поражала настолько бездонная эмоциональная нищета, настолько глубокий ужас перед человеческой жизнью, человеческим прикосновением, что буквально ни один американец не способен действенным и органичным способом примирить между собой свой общественный облик и личную жизнь. Это банкротство личной жизни всегда оказывало самое тлетворное воздействие на поведение американского общества и отношения между белыми и черными. Если бы американцы не так боялись своей истинной натуры, они никогда бы позволили себе эту одержимость так называемой «проблемой негров». Эта проблема, которую они придумали для сохранности собственной чистоты, превратила их в преступников и монстров, и она губит их[329]. ]

На тридцать второй день рождения Симон, 21 февраля 1963 года, Малкольма Икса убили во время лекции в театре Одюбон три члена сепаратистской организации «Нация ислама», из которой он вышел годом раньше, в частности потому, что хотел сотрудничать с другими группами движения за гражданские права. К своему бесконечному сожалению, Нина так и не познакомилась с ним, но знала его беременную жену Бетти Шабаз, которая в скором времени поселилась с ней по соседству в Маунт-Вернон вместе с шестью дочерьми. Две из них, близняшки Малика и Малаак, родились уже после убийства отца.

Через месяц после смерти Малкольма Симон отменила череду концертов в Нью-Йорке, суливших ей большие доходы, и полетела с группой в Алабаму, чтобы выступить на третьем марше от Сельмы до Монтгомери за избирательные права (на тот момент в Алабаме черные жители могли зарегистрироваться для голосования только два дня в году; каждая регистрация занимала час). Тем вечером Нина играла на сцене, сделанной из пустых гробов, пожертвованных местным моргом для черных. Она высилась над толпой в своей клетчатой юбке и, несмотря ни на что, выплескивала любовь и гнев на двадцать пять тысяч измученных людей со стертыми ногами, прижавшихся друг к другу под проливным дождем.

В те дни шли разговоры о революции: не если, а когда она будет. Как Райх после венского восстания, Нина не понимала, почему все не бунтуют и не борются. Она уже не верила, что можно мирным путем добиться свободы от людей, которые взрывали церкви, убивали активистов и открыто тосковали по рабовладельчеству. Если хочешь свободы, придется брать дело в свои руки. Ку-клукс-клан не гнушается насилия, говорила она, также как его не гнушается полиция.

Движение не только дало ей цель. Оно открыло для нее возможность вылить собственные личные переживания во что-то большее. Она смогла преобразовать свою депрессию, постоянное чувство уродства – следствия расизма – в гимны радости и гордости, такие как «Ain’t Got No / I Got Life» или «Young, Gifted and Black», написанную для Лоррейн. Однако постоянные гастроли давали о себе знать, и дурные чувства просачивались обратно. Многие ночи она не могла сомкнуть глаз, и тексты только что спетых песен бесконечно крутились у нее в голове. Конечно, прекрасно быть проводником энергии для тысяч людей, но что делать, когда они все расходятся по домам, а ты остаешься одна в гримерке и смотришь на свое призрачное лицо в огромном зеркале? Выручал алкоголь, или так ей казалось, а еще таблетки: «снотворное для сна + желтые таблетки для сцены»[330].