реклама
Бургер менюБургер меню

Оливия Лэнг – Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют (страница 9)

18

Фрэнк пришел к Теннесси, в квартиру на 58-й Восточной улице на ночную пирушку: сэндвичи с жареной говядиной, пикули и картофельный салат. «Мы с Фрэнки не сводили друг с друга глаз»[50], – вспоминал Теннесси, вглядываясь мысленным взором в двух молодых людей с горящими глазами, зачесанными назад волосами и, надо полагать, учащенно бьющимися сердцами. Квартира с белыми стенами и экзотическим зимним садом за матовым стеклом принадлежала некоему скульптору. Спальня была оформлена как пещера в подводном царстве, с подсвеченным аквариумом и хитросплетениями рыболовных сетей, обточенных морем коряг и морских раковин. «Чарующий уголок», – назвал ее Уильямс, упомянув затем «волшебный ковер громадной кровати».

Влюбился он, однако, не сразу. Лишь оказавшись в материнском доме в Сент-Луисе, Теннесси понял, как ему недостает Фрэнки, которого он прозвал Лошадкой из-за несколько удлиненного лица. Он отправил Фрэнки телеграмму с просьбой ждать его на квартире, но, когда открыл дверь, ему показалось, что квартира пуста. «Я почувствовал себя несчастным и брошенным», – сознавался он позднее. Уильямс вошел в чарующую спальню, и там на громадной кровати спал маленький Фрэнки, его спутник и хранитель в течение следующих четырнадцати лет.

Я вернулась в отель через Саттон-Плейс, заскочила в душ, надела платье и туфли на каблуках и снова вышла в вечерний город. Наступило время коктейлей, приятный момент, который в кино именуется волшебным временем и часом волка. Темнея, небо залилось удивительной глубокой синевой так внезапно, будто открыли шлюз. В этот миг город стал похож на огромный аквариум, небоскребы зыбились в неверном свете, как гигантские водоросли, машины косяками рыб мчались по улицам, рывками устремляясь к северу, когда на всем пути к Центральному парку включался зеленый.

Я шла по 55-й улице к бару «Кинг-Коул» в отеле «Сент-Реджис», где в числе тысяч прочих знаменательных событий прошла когда-то вечеринка в честь премьеры «Кошки на раскаленной крыше». Если вам захочется старомодного гламура в Нью-Йорке, идите прямиком сюда, либо в отель «Плаза», либо в бар «Бемельманс», что в отеле «Карлейль», по стенам которого скачут жизнерадостные озорные кролики.

В полутемном зале поблескивала полировка. Я заказала коктейль и села на диван возле двери, наискось от русской женщины в струящейся белой блузке. Да, я ступила на территорию Чивера. Джона Чивера, маленького безупречно взъерошенного Чехова из предместья, который с двадцати двух до тридцати девяти лет жил на Манхэттене, прежде чем осесть на севере штата Нью-Йорк в процветающем Оссининге.

Последнее нью-йоркское жилье Чивера располагалось неподалеку, сразу за углом, на 59-й Восточной улице, да и «Сент-Реджис» был его любимым пристанищем. Ему нравилось всё, что попахивает «старыми деньгами». В 1968 году, годы спустя после того, как он покинул Нью-Йорк, издатели поселили его в этот отель для двухдневного общения с прессой, и он произвел неизгладимое впечатление на одного журналиста, заказав две бутылки виски и джин. «Угадайте, во что мне это обошлось? – радовался он, когда набежали репортеры. – Двадцать девять долларов! Пусть на это полюбуется Альфред Кнопф!»[51] 1968 год – через пять лет он станет разъезжать с Реймондом Карвером по Айова-Сити, а через семь окажется на лечении в Центре Смитерса. Там бок о бок с разорившимся немцем-лавочником он будет учиться жить без печалей и не искать утешений в джине.

В Чивере подкупает какая-то нередко присущая пьяницам беззащитность, соединение искренности и хитрости. Хотя он и придумал себе аристократические корни, его ранние годы в массачусетском Куинси были и в финансовом, и в психологическом отношении неблагополучными. И все появившиеся со временем атрибуты респектабельного американца не помогли ему избавиться от укоренившейся в нем застенчивости и недовольства собой. Чивер был почти ровесником Теннесси, и при том, что они не были друзьями, миры их в Нью-Йорке 1930–1940-х годов зачастую пересекались. Кстати, Мэри Чивер впервые заподозрила мужа в бисексуальности, когда они были на первой бродвейской постановке «Трамвая „Желание“».

Согласно прекрасной биографии Чивера, написанной Блейком Бейли, мотив, связанный с умершим мужем-гомосексуалистом Бланш, трансформировался в голове Мэри в смутное подозрение, что сексуальная ориентация ее мужа не совсем такова, как она себе представляла. С ним она никогда этого не обсуждала. «О Боже, нет, – говорила она Бейли. – О Боже, нет. Он и так был от этого в ужасе»[52]. Что касается ее мужа, он сделал в дневнике запись: «Думаю, это самое решительное декадентство, какое я когда-либо видел на сцене». Пьеса ему понравилась, и он восхищенно добавил:

Тут есть и многое другое; удивительное чувство несвободы в убогой квартирке и красота вечера, хотя большая часть аккордов близка к безумию. Тревожность, этот насильственный увод в психушку и тому подобное. Кроме того, он избегает не только расхожих клише, но и незаурядных клише, на которые я иногда натыкаюсь, и он работает в форме, которая имеет мало запретов – он ввел собственные законы[53].

Запись завершается предписанием самому себе: «Меньше запретов, больше тепла … писать, любить». Эти рубежи он будет отстаивать в течение следующих тридцати лет.

Джон Чивер был зачат в Бостоне после банкета, устроенного по завершении торгов, а родился в Куинси 27 мая 1912 года. Как и Теннесси Уильямс, он был вторым ребенком несчастливой четы. Обожая своего брата Фреда, Джон сознавал, что именно тот всегда был любимцем отца. И впрямь, когда Фредерик-старший узнал о новой беременности жены, он первым делом пригласил на обед местного акушера, делавшего подпольные аборты. У него уже был любимый сын. Так зачем ему второй? Чивер никогда не чувствовал себя надежно защищенным отцовской любовью, и это ощущение отверженности и тоски вскипает в рассказе «Национальное развлечение», где мальчик упрашивает отца научить его играть в бейсбол, непременный атрибут американской мужественности. Фредерик был торговцем обувью, и, когда его компания во время Великой депрессии лопнула, он и сам погрузился в депрессию, а подчас совершал эксцентричные поступки. Он стал крепко выпивать, и, кажется, его отец тоже был алкоголиком, умершим от белой горячки.

По счастью, мать Чивера Мэри Лили была очень одаренной женщиной, хотя холодной и властной. Она была склонна к неврозам и страдала клаустрофобией, и Чивер с содроганием вспоминает ее поведение в театре. Нередко она хватала сумочку, перчатки и выскакивала из зала, не выдерживая тесноты кресел в партере. Однако в финансовом отношении именно она в черные двадцатые годы удержала семью на плаву. До разорения мужа ее кипучая энергия была направлена на различные благочестивые дела. Теперь же она основала сувенирную лавку в Куинси и не покладая рук в ней трудилась, чего ее не чуждый снобизма младший сын очень стыдился.

Что касается Чивера, он был малорослым одиноким мальчуганом, немного изнеженным и удручающе неспортивным. Зато он умел сочинять истории, удивительно ловко закрученные и очень живые. Не считая короткого периода в старших классах средней школы Куинси, он учился в частных школах, где отнюдь не блистал, несмотря на очевидные успехи в английском языке. Его академическая карьера навсегда закончилась, когда он в семнадцать лет бросил Академию Тейера, престижную частную школу. Проявив предпринимательский дух своей матери, Чивер написал об этом рассказ, где ловко заменил побег исключением, и отослал его в журнал New Republic.

Купил этот рассказ издатель Малькольм Каули, старый друг Фрэнсиса Скотта Фицджеральда. Он заинтересовался начинающим автором и не только дал старт его литературной карьере, но, вероятно, и впрыснул ему первую дозу наркотика, имя которому – Нью-Йорк. Каули устроил вечеринку и пригласил на нее своего протеже, который полвека спустя с отвращением вспоминал:

Мне предложили два вида напитков. Один был зеленоватого цвета. Другой коричневый. Думаю, оба они были на скорую руку смешаны на кухне. Один называли «Манхэттен», другой – «Перно». Моим единственным желанием было выглядеть жутко искушенным, и я заказал «Манхэттен». Малькольм очень сердечно представил меня гостям. Я продолжал пить «Манхэттен», чтобы никто не заподозрил, что я родом из маленького городка вроде Куинси. После пяти-шести «Манхэттенов» я понял, что меня сейчас стошнит. Я ринулся к миссис Каули, поблагодарил ее за вечер и выбежал в коридор, где меня вырвало прямо на обои. Малькольм никогда не упоминал о нанесенном ему ущербе[54].

Возможно, догадываясь, что ему не хватает нью-йоркского лоска, Чивер летом 1934 года обосновался на Манхэттене, сняв комнату на четвертом этаже в доме без лифта по адресу Хадсон-стрит 633 по роскошной цене три доллара в неделю. Соседями его были портовые грузчики и темные личности, называвшие себя моряками, а комната так ярко воплощала нищету того времени, что друг Чивера Уокер Эванс сфотографировал ее для своей серии о Великой депрессии. Эта фотография иногда мелькала в репортажах того времени: угнетающе тесная клетушка с низким потолком и узкой койкой (жутко вонявшей инсектицидами), грубо оштукатуренные стены, куцые занавески.