Оливия Лэнг – Путешествие к Источнику Эха. Почему писатели пьют (страница 8)
В эту первую осень он останавливался в основном на 63-й Восточной улице, в хостеле YMCA. «Нью-Йорк ужасает, – писал он одному издателю в Принстоне. – Кажется, что его жители, даже оставаясь неподвижными, мчатся как пули»[42]. А на самом деле на бешеной скорости несся он. За одиннадцать дней на Манхэттене он успел сменить три адреса. В течение следующего года его письма уже приходили как из Нью-Йорка, так и из Миссури, Нового Орлеана, Провинстауна, Ки-Уэста и Акапулько, где он повстречался с группой неприятных немецких туристов – отголоски этой встречи спустя годы мы услышим в пьесе «Ночь игуаны».
Живя дома, он приобрел привычку справляться с «синими дьяволами», как он называл свои частые приступы тревожности, бессонницы и ажитированной депрессии, с помощью щедрых доз мембрала, бромистого натрия и снотворных таблеток. В Нью-Йорке опасный список пополнился: «Постоянное напряжение и нервное возбуждение я гасил выпивкой и сексом»[43]. До конца жизни к этим двум средствам он охотнее всего будет прибегать для выхода из трудных и стрессовых ситуаций, от любовных неприятностей до проблем с постановкой пьес.
Выпивка была для него и противоядием от почти патологической робости, причинявшей ему немало страданий. «Я был очень застенчив, пока не выпью», – вспоминал он в «Мемуарах». «О, я становился совсем другим человеком, стоило мне выпить пару глотков». Его дневник той поры пестрит записями о вечеринках с яблочным бренди, изрядными порциями виски и пивом с «прицепом», одна из которых закончилась, к его конфузу, опрокинутым столиком с напитками. Как бы то ни было, жизнь в большом городе была лучше, чем бесконечные, удушающие ночи в Сент-Луисе, которые он проводил, сочиняя рассказы и испытывая порой такие наплывы ужаса, что ему казалось, будто он на грани сердечного приступа. Подчас сама тишина становилась невыносимой, тогда он вскакивал и выбегал из дома, подолгу меряя шагами улицы или до изнеможения плавая в ближайшем бассейне.
Спиртное облегчало мучительные состояния, но мешало работать. К лету 1940 года он уже признавал необходимость регулировать свое поведение, отмечая в письме другу, танцовщику Джо Хазану: «Я начал придерживаться довольно строгого режима. Только пара стаканчиков в день, если совсем худо, и я спокойно терплю перебои настроения, а не срываюсь в шальные гулянки»[44]. Несколькими абзацами дальше, предостерегая Джо от «банального разгула», он добавляет: «Наверное, я больше тебя мог погрязнуть в подобных вещах. Со мной нередко бывало такое в прошлом, но я всегда с омерзением отшатывался, когда достигал опасной точки».
Но несмотря на все свои загулы, он продолжал писать, из-под его пера выходили удивительные стихи, рассказы и пьесы, и этот материал он постоянно комбинировал по-новому. В один из таких срывов, удрав в 1941 году в курортный город Ки-Уэст, он начал писать «красивый» рассказ, который постепенно превратился в «Стеклянный зверинец», самую сдержанную из его пьес, построенную не на действии, а на разговорах персонажей. Впервые я прочла эту пьесу в ранней юности, в книжечке под бледно-зеленой обложкой был еще и «Трамвай „Желание“». Собственно, я привезла ее с собой в Америку. Она была со мной и здесь, в номере «Элизé», потрепанная и испещренная убийственными заметками на полях, сделанными еще не устоявшимся почерком.
Эффект клаустрофобной тревожности, свойственной пьесам Уильямса, в «Зверинце» достигается без мелодраматических эффектов вроде изнасилований, разъяренных толп, кастрации и каннибализма. Это история молодого человека в невыносимой ситуации, и потому больше других пьес отражает обстановку его родного дома; в пьесе действуют кукольные ипостаси его собственных матери и сестры, не говоря уже о Томе, чем-то похожем на нервного, воспитанного мальчика, от которого он пытался отделаться в Сент-Луисе. Этот Том – обманчивое подобие, зеркальное отражение себя – попал в западню маленькой квартирки вместе с двумя другими участниками семейного квартета, Лаурой и Амандой Уингфилд; отец некоторое время назад оставил семью. Этот Том работает в обувном производстве – как в свое время и Том Уильямс, и его отец Корнелиус (последний много дольше и усерднее, чем первый) – и тратит свой скудный досуг на походы в кино, несмотря на бурное сопротивление матери.
Одно из моих любимых мест – в начале четвертой картины. Том (двойник самого Уильямса) вваливается домой поздно и очень пьяным и роняет ключ на пожарной лестнице. Надо заметить, что метафора огня владела Уильямсом всю его жизнь. Во многих его пьесах вспыхивает пожар, иногда пожаром пьеса заканчивается; в этом ряду и очень ранняя «Битва ангелов», и поздняя «Костюм для летнего отеля», в обеих есть боящийся огня персонаж, сгорающий заживо. В поздней пьесе это Зельда Фицджеральд, во многих смыслах архетипическая героиня Уильямса и в самом деле погибшая в 1948 году, когда огонь вспыхнул в психиатрической клинике, где она находилась, и унес жизни тринадцати женщин в запертых палатах верхнего этажа. Что касается пожарной лестницы «Стеклянного зверинца», то, согласно авторским ремаркам, в названии этой конструкции есть «некая символическая правда, потому что эти громады-здания постоянно охвачены медленным пламенем негасимого человеческого отчаяния»[45].
Сестра Тома, добросердечная девушка-калека, открывает ему дверь, пока не проснулась мать. Покачиваясь в прохладном ночном воздухе, Том взахлеб и бессвязно делится с сестрой своими восторгами от посещения кинотеатра: Грета Гарбо, Микки Маус, а под занавес – номер замечательного фокусника, наделенного счастливым даром превращать воду в вино, а затем и в виски. «Самое настоящее виски, сам пробовал! Ему понадобились помощники из зрителей, и я два раза вызвался. Чистый кентуккийский бурбон!» – на этой реплике зал всегда хохочет. «Но самая потрясающая штука была с гробом, – продолжает он, мечась по сцене, как рыба на крючке. – Он лег в гроб, мы заколотили крышку, а он – раз! – и выбрался, ни единого гвоздочка не выдернул. Вот бы и мне – выскочить из моего гроба!»[46]
Между прочим, изначально этих дурачеств в пьесе не было. Во время первых репетиций в Чикаго зимой 1944 года режиссер и исполнитель роли Тома Эдди Даулинг сымпровизировал гораздо более жесткую сцену возвращения пьяного Тома домой. Уильямс был поначалу в ужасе, но в конце концов сделал собственный вариант, несколько сглаженный. Намеренно или нет, но «штука с гробом» эффектно расширяет смысл пьесы – кошмара благородной нищеты и созависимости. Тут уместно вспомнить, что Коффин[47] – это еще и второе имя Корнелиуса, отца Уильямса, от гнетущей тирании которого он недавно освободился.
Эта история никогда не разыгрывалась на сцене. Том-двойник рассказывает ее зрителям в одной из тех лирических реплик «в сторону», которые вкупе с потрясающим мастерством игравшей Аманду Лоретты Тейлор должны были покорить зрителей сначала в Чикаго, затем в Нью-Йорке. «Я не отправился на луну», – произносит Том с пожарной лестницы, в то время как в освещенном окне позади него мать пытается успокоить его расстроенную сестру:
Я уехал гораздо дальше, – продолжает он, – ибо время – наибольшее расстояние между двумя точками. Вскоре после всего, что случилось, меня уволили – за то, что я записал стихи на крышке коробки с ботинками. Я уехал из Сент-Луиса. В последний раз спустился по ступенькам лестницы запасного выхода и пошел по стопам отца, пытаясь в движении обрести то, что утратил в пространстве … Я много странствовал. Города проносились мимо, как опавшие листья – яркие, но уже сорванные с ветвей. Я хотел где-нибудь прижиться, но что-то гнало меня всё дальше и дальше. Это всегда приходило неожиданно, заставало меня врасплох[48].
После того как этот монолог впервые прозвучал на Бродвее в апреле 1945 года, Теннесси перенесся в другой мир. Он сделался публичной персоной, со всеми вытекающими отсюда возможностями, пристальным вниманием публики и бременем, какие приносит слава. Жизнь Теннесси изменилась, оставаясь по-прежнему беспокойной, но славы он страстно желал еще с тех пор, когда был болезненным мальчуганом, который лежал в постели в доме своего деда в Колумбусе в Миссисипи и разыгрывал падение Трои без зрителей и актеров, с одной лишь колодой игральных карт, черные против красных.
Оглядываясь назад много лет спустя, в интервью журналу
К счастью, Провидение послало ему кое-что еще, ведь одному Богу известно, справился ли бы он иначе с растущим напряжением следующих лет. Летом 1947 года он провел блаженный час в дюнах Провинстауна с красивым американцем сицилийского происхождения, Фрэнком Мерло. Их сразу потянуло друг к другу, но, поскольку Теннесси был тогда вовлечен в отношения с другим, они расстались. Прошел год, и как-то поздним вечером на Лексингтон-авеню Теннесси увидел молодого человека в окне продуктового магазина. «Внезапная и чудесная» – так эту вторую встречу назовет он почти три десятилетия спустя, когда фундамент его жизни уже заметно просел.