18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Оливия Кросс – Обратная сторона (страница 3)

18

Инквизитор сложил руки на столе.

— Скажи, — начал он, — когда ты впервые почувствовала, что правее других?

Фраза ударила неожиданно. Вопрос не о том, где впервые услышала «ересь» или чью проповедь. Вопрос — про внутренний вкус правоты.

— Я не считаю себя правее, — рефлекторно бросила она.

Он слегка улыбнулся.

— Ты только что сказала, что Церковь путает страх с голосом Божьим. Разве не в этом утверждении живёт чувство, что видишь дальше и чище?

Она замолчала. Лгать дальше было бы слишком примитивно. Да и в глубине было неприятно: так легко он нащупал именно ту жилку, которой она гордилась — и которой стыдилась.

— Это началось… — медленно сказала, — когда я впервые услышала, как проповедует брат Жан.

Имя проскочило, как стрелка из лука. Прятать его смысла не было: оно уже есть в протоколе.

— На рынке? В доме? — уточнил инквизитор.

— В доме одной вдовы. Мы собирались, читали Писание. Он сказал…

Она замялась. Слова, которые тогда перевернули её изнутри, звучали сейчас подозрительно знакомо.

— Он сказал, — помог инквизитор, — что Господь говорит к каждому через Писание напрямую, и никакая Церковь не может встать между?

Писцы тут же начали шуршать.

— Он сказал, — поправила она, — что если Церковь встанет между, то станет идолом.

— А ты… — инквизитор чуть склонил голову, — в тот момент что почувствовала?

«Я услышала голос», — ответила бы вчера. Сейчас честность требовала уточнить.

— Я почувствовала… — язык нащупывал слова, как пальцы — трещину в камне. — Сладость. Освобождение. Как будто мне вернули то, что всегда должно было быть моим. И… — она споткнулась, но закончила, — гордость, да. Что я не такая слепая, как те, кто ходит только в храм и не слышит.

Сказав это, она ощутила, как в животе холодеет. Слишком голое признание.

Инквизитор кивнул, будто услышал подтверждение давно известного.

— Видишь, — сказал спокойно, — ты уже тогда радовалась не только Богу. Но и себе — той, которая «слышит дальше». Ты думаешь, это необычно? Нет. Почти каждый, кто сидит на этой скамье, переживал подобное.

— И вы тоже? — не удержалась.

Он усмехнулся.

— Я — в своё время, — ответил. — Но это не твой допрос.

Его фраза скользнула по поверхности, как камешек по воде, не давая ей разглядеть глубину. Но сам факт признания задел: если он тоже когда-то чувствовал эту сладость, почему теперь сидит по другую сторону стола?

— Ты понимаешь, — продолжил он, — чем опасна эта сладость?

— Для вас? — спросила она.

— Для тебя, — спокойно поправил. — Для нас — другое. Мы держим систему. Для тебя — вопрос, кому в итоге ты начнёшь служить: Богу или собственному ощущению, что стоишь выше «обычных верующих».

Слова были точными, болезненными. В них было меньше угрозы, чем трезвости.

В груди поднялся знакомый протест:

— А разве плохо хотеть быть верной? Быстрее других?

— Верной — нет, — ответил он. — Плохо — наслаждаться самой верностью. Особенно, когда её ещё не проверяли.

Фраза ударила как пощёчина. Ей показалось, что он заглянул в неё глубже, чем многие «свои» за всю жизнь.

Губы пересохли. Язык провёл по нёбу — пусто, как в камере перед допросом.

Инквизитор жестом показал на кувшин.

— Пей, — коротко сказал.

Она удивилась — не тому, что предложил воду, а тому, что сделал это без демонстративной благосклонности. Как простой человеческий жест.

Руки потянулись. Глиняный кувшин был шершавым, прохладным. Вода в нём — обычная, не «освящённая», не «особенная». Глоток прошёл по горлу, смывая сухость. На миг стало легче.

— Запишите, — обратился он к писцам, когда она поставила кувшин. — Говорит, что почувствовала гордость, услышав проповедь брата Жана.

Перо послушно вывело чужими руками её внутреннее признание.

Часть её восставала против того, что личный, мучительно выстраданный стыд превращается в строчку протокола. Другая часть… испытывала странное удовлетворение. Теперь это не только тяготит внутри, но и зафиксировано. Как будто признание перед самим собой стало «официальным».

— А теперь, — продолжил инквизитор, — о другом.

Он перелистнул лист, открыл другой — уже с чьими-то показаниями.

— Здесь сказано, что ты называла наш суд «слепым», а тех, кто отказывается говорить правду ради жизни, — «малодушными». Ты это говорила?

Где-то в глубине вспыхнуло знакомое сопротивление: «я не так сказала». Хотелось уцепиться за точность формулировки, за оттенки. Но это было бы бегством от сути.

— Я говорила, — признала, — что те, кто отрекается только ради тела, предают душу.

— А ты, значит, не станешь отрекаться? — в голосе его не было угрозы, только интерес к конструкции.

— Я не хочу, — честно сказала. — И думаю, что не стану.

«Не стану» прозвучало бы горделиво. «Не хочу» — оставляло крошечную щель для честности.

— Не хочешь, — повторил он. — И в этом уже есть наслаждение. Ты чувствуешь себя выше тех, кто дрогнет на костре.

Слова легли на сердечную мышцу, как тяжёлый камень.

— А вы не считаете слабостью, когда человек отрекается? — спросила.

Инквизитор задумчиво постучал пальцами по столу. Пальцы у него были нежёсткие, но сильные. На костяшках — застарелые мозоли. Может, когда-то он тоже работал руками.

— Я считаю, — наконец сказал, — что человеку очень трудно отличить страх смерти от голоса совести. И почти все путают. Ты — в одну сторону. Они — в другую.

— А вы? — снова не удержалась.

Он чуть приподнял бровь. Такой ход беседы, похоже, немного забавлял.

— Мне нельзя, — ответил коротко. — Я сижу вот здесь.

Это «нельзя» прозвучало тяжелее, чем любое «не хочу». В нём чувствовалась не гордость, не смирение — принятие оков.

— Ты думаешь, — продолжил, уже жёстче, — что я получаю удовольствие от того, что сужу таких, как ты?

Хочешь — не хочешь, а об этом она задумывалась. Об этом говорили на собраниях: «они питаются нашим страхом», «они наслаждаются властью над нашими душами».

— Да, — честно ответила. — Думаю, что частично — да.

Его глаза на миг потемнели.

— Тогда давай я тоже буду честен, — сказал. — Первые годы, возможно, да. Власть опьяняет. Особенно, если ты веришь, что делаешь это ради Бога. Но потом... — он пожал плечами. — Потом всё превращается в ремесло. Мы читаем записи, задаём вопросы, выслушиваем одинаковые речи. Иногда мне хочется, чтобы хоть кто-то соврал по-настоящему остроумно.

Эта последняя фраза прозвучала так по-человечески, что Аньес едва не улыбнулась. Почти увидела: как он, уставший, вечером снимает мантию и шепчет кому-то в комнате: «сегодня опять было то же самое».

— Ты же знаешь, — тихо добавил он, словно между делом, — что можно было сделать всё проще. Ты могла сказать: «я была глупа, меня обманули, я раскаиваюсь». Подписать бумаги. Получить епитимью. Вернуться к жизни.