18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Оливия Кросс – Багульник. Книга 4. Аптекарша (страница 3)

18

— Открывай, — сказала, и связка ключей пересыпалась в ладони у Степана.

Дверь откинулась с мягким вздохом, будто устав стоять закрытой. Очередь, шевельнувшись, вошла внутрь струйкой — сперва двое, молодые ещё, краснощёкие от холода; за ними — пожилая женщина с узлом, пахнущим варёной картошкой; человек с ресничками, покрытыми инеем, как сахаром; в самом конце — мужчина с пальто, посыпанным солью, — такие всегда оказываются последними, как будто соль и назначает порядок.

— По одному, — сказала Клавдия громко, но не повышая голос. — Записи — здесь. Кому — порошки, кому — капли. Порошки — сюда, капли — туда. Нехватает чего — не шумите. О том, чего нет, сообщу.

Первый подошёл с листом бумаги, пожамканным до полуслепоты. Лист шуршал, как сухая трава. «Natrii bromidi», размашисто выведенные буквы, внизу «по пятнадцати...» — дальше клякса. Привычный случай. «По пятнадцати» — значит, «капель»; у этого почерка любимое слово «капель». Взвесилось почти машинально: рука взяла нужную гирьку, чашки повисли сначала неровно, потом уравнялись. Лист прилип к стойке, оставив на мраморе пятно влаги, — от дыхания, от снега на рукаве, — и сдвинулся дальше.

— Хлеб... — сказал второй, неуклюже, будто перепутав двери. — То есть не хлеб, простите. Валерианы, как вчера.

— Как вчера — это сколько? — отозвался Степан. — Вчера кричали «слишком много», а сегодня — «как вчера»?

— По каплям, — вмешалась Клавдия, чтобы не давать разговору распухнуть. — Десять утром, десять вечером, запишите себе на обороте. Бутылочку не выливайте сразу, храните в тёмном.

Рассказчик про Невский — не один. У третьей в руке был листок со строкой «детям», под ней — «кашель». Слова «дети» и «кашель» в феврале стоит прикладывать к груди обеими ладонями: простуда ходит, как по расписанию, и листья малины в запасах кончаются быстрее, чем хотелось бы. Зато горчичники есть — бумаги на них на складе ещё много, а вот горчицы — впритык; хорошо, что она легкая — списания по ней не вызывают лишних вопросов. Взвесили, упаковали. Женщина прижала бумажный прямоугольник к груди, как щиток.

В углу тяжёлый стеклянный колокол покрылся новым дыханием — под ним сушились вчерашние лопаточки. В дверях мелькнул мальчишеский нос — сынок кого-то из стоящих, зябко потряс рукавицей и исчез, прогоняемый не словами, взглядом.

— На Аничковом мосту народ, — сказал кто-то сбоку. — Говорят, к колоннам полезли. И солдаты идут... — В голосе страха не было; было новое, лёгкое, жужжащее возбуждение толпы, которая наконец-то стала себя слышать.

— На Невском — выстрелы, — подтвердил Степан, почти с удовольствием повторяя свою утреннюю новость. — Слышал.

— На Невском — пусть Невский, — Клавдия сдвинула к себе следующую бумагу. Ей не нравились новости как товар. — Здесь — рецепты.

Лёгкий треск от печки в подсобке, где стояли банки с травой, переспросил, не перебивая. На полке, запотевшее изнутри, стояла маленькая бутылка эфира — под крышкой марля, затянутая ниткой. Эфир сейчас выдавать приходилось осторожно: кружащие головы — не то чтобы то, что надо в очереди. Зато настойка валерианы, если по уму, ещё способна удержать людей на крючке «по каплям». Тонкая дисциплина.

Четвёртый протянул аккуратный бланк, выписанный врачом из амбулатории неподалёку. Бланк был свежий, бумага хорошая — значит, врач запасся пораньше, до всех нынешних перебоев. Строка «Rp.» под чёткой линейкой, ниже — «Spir. aeth.», «Aq. dest.», дозы — не словами, цифрами, ровно. В таких рецептах меньше поводов для споров — они звучат как приказ, и пациенты к нему относятся лояльно, словно речь идёт уже не о них. Всё сделано, как положено. Стаканчик с пипеткой лёг в руку привычно; на стенке бутылочки тонкими дорожками остался след двух капель — иногда стекло любит оставлять свою историю на виду.

— Слышал? — Степан снова подпрыгнул мыслью к улице. — Говорят, у Нарвских ворот вчера лошадь встала, и её никак... А кто-то... — Слова наплывали, как снег — разом и мелко.

— Слышать — не видеть, — отрезала Клавдия, не грубо, но без дыма. — Делай записи.

Он сделал, послушно опустив голову. В его почерке была какая-то птица: буквы тянулись вверх узкими головками, как воробьи, присевшие на ветке и приподнявшие шею. «Расход». «Приход». «Подпись». Внизу осталась прямая, ровная линия, под которой будет завтра то же самое — новый столбик цифр и пара слов. Ее собственный почерк, более широкая «аптекарская казёнщина», в книге рядом смотрелся, как старший брат. Клавдия любила, когда письма разговаривают друг с другом на полях, без её участия.

Очередь двигалась медленно, но ровно. Кто-то на пороге спросил, не осталось ли хинина — «родственник в лихорадке», на что ответ был тот же, что в последние дни: записи есть, наличия нет, ждать привоза. В памяти всплыла картинка из прошлого лета, когда на Неве стояли барки с мешками, и двое грузчиков долго спорили, чей крюк правильнее зацепить в кромку. Слово «правильнее» — из того ряда, в котором живёт Клавдия: правильнее — это без спешки, без лишних слов, по месту.

В промежуток между двумя посетителями вошёл человек в полушинели, усы в инее, принесённое с улицы дыхание шевельнуло нижние ярлыки на бутылках. Он развернул на стойке аккуратно сложенный листок, не врачебный, а канцелярский: «По распоряжению Городской управы...» Бумагу пододвинул так, чтобы прочитали вместе. Там было написано внимательными, сухими словами о «нормировании предметов аптечного ассортимента», о «выдаче по спискам», о «квитанциях». Бумага тяжёлая, чернила густые.

— Расписку — дам, — сказала Клавдия после прочтения, не споря, без намёка на несогласие. — То, что есть — выдаём по очереди. Запись сделаю здесь, на листе. Приложим к книге.

— По людям — спокойнее, — не приказал, а посоветовал полушинель, — не нагнетайте. В городе и так... — и махнул рукой в сторону Невского, хотя аптека находилась далеко и никаких мостов из окна видно не было.

— Спокойнее — умеем, — отозвалась, и лист канцелярский лёг в папку, к «бумагам». Папка эта была с прожилкой на корешке, потемневшей от пальцев. Позже туда же попадут и «заявления», и «талоны» — всё, что требует подшивки. Подшивать будущие доказательства времени — такая же работа, как развешивать травы на верёвке.

Степан проводил полушинель взглядом, а потом, опомнившись, улыбнулся углом рта — как мальчишка, у которого на языке вертится новость, но которому сделали «тише».

— Я, может, на обед сбегаю гляну, — проговорил уже тише, почти как извиняясь. — К Знаменской. Хочу... понять, — слово было честным, простым.

— Обед — по графику, — напомнила Клавдия. — До обеда — порошки, после — записи. Глядеть — вечером гляди. До вечера доживём — и глянешь. А сейчас у лекарства тоже революция: оно, видишь, просится к людям, и задерживать — значит, вредить.

Он кивнул. Кивок — как у человека, который согласился не с убеждением, а с порядком, признал его старшинство. Ощутимо — в нём что-то оттягивалось в сторону улицы, как нитка, за которую тянут с двух концов: дом и толпа. У многих сейчас так. У кого нитка тоньше — порвётся.

Снаружи ветер толкнул дверь, звонок пискнул коротко, и новый посетитель протиснулся между двумя, не глядя. Ледяная крошка с валенок рассыпалась на мраморе, а потом растаяла сразу, тонкими дорожками. Подсчитанные грузы на весах щёлкнули один раз — чаши сошлись в равновесии. Пальто на плечах держало ровное тепло.

— Хинин — нет, — уже на автомате сказала тем, кто вошли вдвоём. — Валериана — по каплям, бром — по порошку. Горчичники — в наличии. Записываю. Подпись.

Слова, дошедшие за это утро до ушей, сложились длинной цепочкой: «стреляли», «гнали», «народ», «квитанции», «управа», «хлеб», «мешки», «дети», «кашель». И где-то в этой цепочке, невидимой ниткой, присутствовало ещё слово, тёплое и сдерживающее — «держаться». Держаться — это и двери открыть вовремя, и замки закрыть на ночь, и книгу вести без помарок, и иглу вдевать так, чтобы нитка не рассекала ткань. Простая грамматика выживания.

Очередь редела неспешно. В середине дня на минуту провисло — люди, отстоявшие тут час, уходили с маленькими стеклянными бутылочками и бумажными прямоугольниками; на их место вставали новые, уже знакомые — город всё больше становился из повторяющихся лиц, у каждого — свой нужный тикет. С улицы доносились голоса — не громче, чем обычно, но радостней, чем полагается в февраль. Слово «радость» было неуместно в аптеке; тут всё называлось иначе: «облегчение», «снятие», «успокоение».

Перед самым закрытием на обед к стойке подошёл мужчина в старом, ещё гусарском, плаще, как будто не сдался новому веку. Кивнул, попросил перекинуть две недели назад ещё один пузырёк калия перманганата — «сад рано весной обрабатывать». Садки, куры, сараи — это другая, тёплая часть города, всегда живая, всегда рядом, даже когда в центре стреляют. Отмерили, записали. Он ушёл, в дверях задержавшись: будто хотел сказать ещё что-то, но передумал.

Клавдия закрыла на обедную паузу ровно в полдень. Звонок зазвенел в последний раз, умолк, дверь опять стала дверью. На стойке — две незабранные бумажки, аккуратно прижаты стеклянной лопаточкой из вежливости: вернутся — заберут, не вернутся — положит в конверт «не востребовано». Перо плавно легло поперёк книги, прикрыв последнюю строку: «выдано». Рука тянулась уже к кружке, когда Степан снова приподнял голову.