Ольга Шульчева-Джарман – Сын весталки (страница 66)
— Поехали после войны со мной в Новый Рим, Рира? Будешь мне помогать…
— Медициной заниматься? Гладиаторов оперировать? — задумчиво проговорил Рира, потом ответил со вздохом: — Нет… Мне и фистул в моем иатрейоне с лихвой хватит.
Словно что-то вспомнив, он спросил:
— Послушай, Кесарий, а как лечат нарывы на женских грудях? Меня тут на днях спросили, я что-то ответил, велел прийти через неделю — думал, в книжках посмотрю.
— У кого-то из твоих домашних?
— Нет, — отрицательно покачал головой Рира. — Так… Дальние знакомые знакомых.
— Смотря какой нарыв.
— Такой вот… знаешь, нехорошего вида… гнойный с кровью, через кожу просвечивает.
— Сначала глину приложить надо. Он может вскрыться, выйдет много гноя и крови, но этого не надо пугаться. Если же нет, то я напишу тебе состав катаплазмы… завтра, хорошо?
— Спасибо, — искренне ответил Рира.
— Это не у Келено? — с подозрением спросил Кесарий.
— Нет, слава Богу, не у нее. Я бы тебе ее показал, ты что. Я же не из чокнутых христиан — жену бояться врачам показывать.
Рира помолчал, потом спросил:
— Скажи мне честно, ты меня презираешь?
— Нет, — ответил Кесарий. — За что?
— За то, что я из чтецов ушел.
— Ты знаешь, — ответил Кесарий, кладя руку на плечо ритора, — мы как-то с моим египетским другом Миной видели на рынке дрессировщика с удивительной обезьяной. Она была одета в хитон и делала вид, что читает книгу. Он уверял зевак, что эта обезьяна в самом деле умеет читать и просил за нее очень большую цену. И тут кто-то из толпы стал бросать ей орехи, финики и всякие сласти. Тогда обезьяна — что с нее возьмешь? — бросила книгу и под общий хохот стала собирать эти подачки, пачкая и задирая свой хитон…
— Это ты к чему? — насторожился Рира.
— Это я к тому, что нет ничего хуже быть послушной обезьяной.
— Так я же… я же непослушный!
— Ну вот, ты и понял, почему я тебя не презираю! — засмеялся Кесарий.
Рира тоже, не сразу, но засмеялся.
— Говорят, что у обезьяны смешная душа, помещенная в смешное тело[164], — сказал он. — На меня похоже, да?
— Ты — честный юноша, — сказал Кесарий. — Ты не можешь притворяться, и это говорит о твоем благородстве.
— Спасибо тебе, Кесарий, — прочувствованно произнес Григорий-ритор.
— Послушай, — вдруг спросил его Кесарий, — отчего вы зовете Петра «Ватрахионом»? Я забыл что-то. Давно у вас не был.
— А, это потому, что он, когда маленьким был, на животе спал, ноги сложив, как лягушонок. Говорят, что это от глистов бывает, правда? И еще у него глаза большие. И еще он как-то в пруд упал, наглотался головастиков. Крат его спас. Вытащил на берег, а тот головастиков выплевывает. Поэтому мы его и зовем до сих пор «лягушонком». Когда мама и Макрина не слышат.
— Понятно, — снова ответил Кесарий.
— Останешься у нас на недельку? — умоляюще спросил Рира.
— Нет, завтра рано утром уеду. Нельзя надолго отлучаться из легиона.
Рира вздохнул.
— А Митродор ведь тоже в Александрии учился? — спросил он. — Риторике, кажется. Он оттуда эту свою певицу привез, Лампадион.
— Я устал, — неожиданно резко ответил Кесарий. — Пора спать.
— Ладно, спокойной ночи, — немного удивленно ответил Рира. — Пойду сестрицу от сирийцев забирать. Проводить тебя до твоей спальни?
— Найду, — ответил Кесарий, и Рира скрылся во мраке жаркой июльской ночи. Кесарий пошел по саду среди звенящих цикад и аромата ночных цветов. Ночные бабочки летели на свет факелов, при которых сидели на лужайке сирийцы. Оттуда доносилось пение:
Ранним утром кто-то окликнул Кесария через окно.
— Шлама, ахи![165]
— Шлама! — ответил Кесарий, засмеявшись. — Заходи, Салом!
— Вот, Сандрион, ахи, — заговорил Абсалом по-сирийски, ведя за собой большеглазого подростка в заплатанном хитоне, — его зовут Аба. Хочет он себя в рабство продать. Может, ты его и купил бы? У тебя бы ему было хорошо… А то и оставил бы здесь — мы бы с ним вместе жили, я его за конями научил бы ходить, он смышленый. И песни бы вместе пели.
— Да, да! — закивал Аба, чуть не плача и с надеждой глядя на Абсалома и Кесария.
— Его семья разорилась, отец велел ему в рабство продаваться. Он средний сын, не старший, не младший, потому его и выбрал. Вот приедет домой — и на рынок. А так бы деньги передали бы с остальными — и все. Ху шавра тава[166], — добавил Абсалом.
— Не отец велел, я сам решил! — запальчиво произнес юноша.
— Саломушка, зачем же в рабство-то его… — произнес Кесарий. — Сколько твой отец задолжал?
— Ой, много, господин Кесарий, много! — покачал головой Аба. — Шесть золотых монет.
Его большие черные глаза стали влажными.
Кесарий позвал раба и велел ему принести свой дорожный кошель, расшитый египетским узором из фениксов, достал из него десять монет и подал юноше.
— Вы меня… покупаете? — радостно прошептал тот.
— И не собираюсь, — ответил Кесарий нарочито строго. — Мало ли что Абсалом придумает. Это твоему отцу… а это — тебе, — он достал еще шесть золотых монет.
Аба зашатался — ноги его подкосились. Он упал на колени, но Кесарий и Абсалом подхватили его.
— Не надо, — тихо добавил Абсалом. — Ну, ступай, Абба.
— Ты нарочно меня разжалобить хотел, Салом? — спросил Кесарий.
— Все говорят, Сандрион, что ты изменился в Новом Риме… — проговорил сириец.
— Все! Хорошо ты сказал — «все»! Папаша говорит, ты хочешь сказать?
Абсалом встрепенулся, но не ответил.
— Ты хочешь сказать, что ожидал того, что я куплю это мальчишку и сделаю рабом? — гневно продолжил Кесарий.
— Не знаю, Сандрион, — честно признался сириец.
— Брат мой! — воскликнул Кесарий. — Пусть то, что он не стал рабом, будет знамением того, что ты получишь свободу!
Он обнял сирийца за плечи, а тот обнял его, и они стояли так долго, молча, в предрассветной дымке.
— Даже если это не получится, брат мой, — сказал Абсалом наконец, — спасибо тебе.
— Получится, брат! — твердо произнес Кесарий.
— Знаешь, Афродита Урания принесла двенадцать щенков. Уже прозрели. Все красивые, на мать похожие, — вдруг сказал Абсалом и засмеялся. Кесарий тоже засмеялся.