реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Павлова – Лёшино небо (страница 2)

18

Лешка старался вовсю. Его маленькие пальцы были испачканы в луковой краске, но он чувствовал себя причастным к великой тайне. Бабушка в это время вынимала из печи куличи – высокие, румяные, в белых шапках из взбитого белка, посыпанных крашеным пшеном.

– Завтра, Леша, в храме все запоют «Христос Воскресе!», и смерти больше не будет, – шептала она, накрывая куличи чистым полотенцем. – Запомни этот дух, сынок. Это дух Вечности.

В ту ночь они пошли на крестный ход. Лешка нес маленькую свечку, прикрывая огонек ладонью от ветра. Вокруг церкви плыла река огней, и мальчику казалось, что нет на свете ни сиротства, ни голода, ни страха – только этот звон колоколов и тепло бабушкиной руки.

Позже, в концлагере, когда на Пасху им дадут лишь черпак пустой баланды, Лешка закроет глаза и отчетливо увидит то самое «золотое» яичко, сияющее на солнце в их старой избе. И этот вкус пасхальной радости поможет ему не превратиться в зверя.

Гром среди ясного неба.

22 июня 1941 года в Ключищах выдалось таким тихим, что слышно было, как падает роса с лопухов. Небо стояло высокое, выцветшее от жары, и в этом звенящем покое не было ни единого предчувствия беды. Лешка с самого утра убежал на речку – надеялся наловить пескарей, чтобы порадовать бабушку к обеду.

Он возвращался в полдень, размахивая ведерком, в котором плескались три серебристые рыбешки. Но, не дойдя до избы, Лешка замер. Деревня, обычно гудящая дневными заботами, словно онемела. Только у сельсовета, где на столбе висел черный раструб репродуктора, теснились люди.

Мальчик проскользнул сквозь толпу, протиснувшись под локтями мужиков. Он увидел соседа деда Емельяна тот стоял, сжимая в руках кепку так сильно, что костяшки пальцев побелели. Нюрку, которая прижала платок к губам, и в её глазах, еще недавно светившихся радостью воскресного утра, теперь застыл такой холод, что Лешке стало зябко в самый зной.

Из черной воронки радио донесся сухой, ровный голос, произносивший страшные, колючие слова: «…без объявления войны», «вероломное нападение», «граница нарушена».

– Война, – выдохнул кто-то в толпе, и это слово тяжелым камнем упало в пыль.

Лешка не сразу понял, что это значит. Для него война была картинкой из книжки про красную конницу. Но тут он увидел бабушку Пелагею. Она не смотрела на радио. Она стояла лицом на восток, где над лесом возвышался крест сельской церкви, и мелко, часто крестилась.

– Ну вот и Голгофа наша пришла, – тихо, но отчетливо произнесла она.

В тот же миг тишина окончательно треснула. Женщины разом заголосили – страшно, в голос, как по покойнику. Мужики заговорили сурово и коротко.

К вечеру в деревне запахло не яблоками, а гарью: в сельсовете жгли какие-то бумаги. Солнце заходило багровое, тяжелое, будто напитавшееся кровью, о которой еще никто не знал. Лешка залез на печь и долго слушал, как внизу, в темноте, бабушка и дед шепотом читали Псалтирь. В ту ночь он впервые уснул, не сняв крестика, – сжимал его в кулаке так крепко, что на ладони остался глубокий след.

После того страшного июньского полдня жизнь в Ключищах начала стремительно менять свой лик. Деревня будто съежилась, почернела и притихла, готовясь к большой беде.

Первым делом из деревни исчезли мужские голоса. Сначала ушли молодые, потом те, кто постарше. Ушел и дед Лешки, оставив после себя пронзительную тишину и пустые сапоги в сенях. Последние слова, которые сказал дед, осенив внука широким крестным знамением и заглянув в самую душу, были:

– Держи Бога в сердце, внук. С Ним не пропадешь, даже если весь мир вокруг онемеет.

С того дня деревня словно погрузилась в долгий пост. Бабы повязали черные платки, притихли, и только шепот молитв у икон нарушал тяжелую пустоту пустеющих изб. Лешка теперь вставал с первыми петухами: нужно было и дров наколоть, и за скотиной присмотреть, и затеплить лампадку в углу, как учил дед. Мальчик чувствовал, что тишина эта – не пустота, а испытание, и в каждом скрипе половиц ему слышалось суровое, но любящее дедово наставление. Вера стала для него тем единственным мостиком, который связывал их маленькую Богом забытую деревеньку с теми, кто ушел за околицу в безвестность.

Теперь на полях остались только женщины, древние старики да дети.

– Работай, внучек, – тяжело дыша, говорила бабушка Пелагея. – Каждое зернышко теперь – пуля по врагу. Труд – та же молитва, если он для других.

Жизнь Лешки превратилась в одну сплошную работу. Десятилетний мальчишка за месяц повзрослел на годы. Теперь он не пескарей ловил, а вместе с бабушкой до кровавых мозолей на ладонях дергал лен и косил траву.

Вместе с былой радостью изменился и вкус хлеба насущного. Исчезли пышные куличи и сахарные петушки. Хлеб теперь пекли пополам с лебедой и толченой корой – он был горьким и тяжелым, как сама жизнь. Бабушка учила Лешку съедать каждую крошку, предварительно перекрестив её.

– Хлебушко сейчас святой кровью полит, – наставляла она. – Гляди, не урони благодать.

Радио в сельсовете замолчало, когда начались бомбежки железной дороги неподалеку. Новости приносили беженцы – измученные люди с узлами, которые шли через Ключищи на восток. Они рассказывали страшное: о горящих селах, о небе, черном от вражеских крыльев.

Раз в неделю в Ключищи забредал старый монах из разоренной обители. Он не просил милостыни, а только кропил колодцы святой водой и шептал Лешке: «Не плотью единой, отрок. Когда хлеб горек, питайся Словом». И Лешка вслушивался в тишину, стараясь среди гула далеких разрывов различить тот самый дедов наказ.

Лешка видел, как бабушка отдавала последнюю крынку молока чужому ребенку, хотя у самой в животе урчало от голода.

– Отдай, Лешенька. Нам Бог подаст, а им уже некуда идти, – шептала она.

Вскоре пришли вести, что немцы уже близко. Последний священник из района велел спрятать церковную утварь. Лешка помогал бабушке закапывать в саду под старой антоновкой тяжелый медный подсвечник и старую икону.

– Земля-матушка сохранит, – крестила яму бабушка. – А мы в душе храм сбережем.

К осени 1941-го деревня стала похожа на крепость, которая ждет осады. Погреба были забиты скудными запасами, а сердца людей – немым вопросом: «Господи, неужели допустишь?»

Октябрьское утро выдалось промозглым, затянутым серым киселём тумана. Ключищи замерли. Даже собаки, всегда звонко лаявшие на прохожих, попрятались в конуры и лишь глухо поскуливали.

Лешка стоял у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу. Вдруг со стороны проселка донесся странный звук – не конское ржание, не скрип телег, а тяжелый, мерный рокот, от которого мелко задрожали чашки в буфете.

– Идут, – вздохнула бабушка Пелагея, поправляя черный платок. Она подошла к Лешке, положила руку ему на затылок и заставила повернуться к иконам. – Молись, внучек. Не на них смотри, а внутрь себя гляди.

Через минуту туман разорвало. В деревню въехали мотоциклы с колясками, а за ними – приземистые серые машины. Лешка никогда не видел такого цвета: это был цвет мертвого камня или выгоревшей полыни. Солдаты в касках, похожих на перевернутые котлы, соскочили на землю. Их сапоги со стальными подковами выбивали из деревенской грязи искры, и этот звук – клац-клац-клац – казался Лешке страшнее грома.

Один из немцев, высокий, с лицом, застывшим, как гипсовая маска, остановился прямо напротив их избы. Он достал губную гармошку и заиграл что-то веселое, чужое. От этой музыки, неуместной среди тихих русских берез, у Лешки заныло под ложечкой.

– Ба, они же… они же как люди выглядят, – прошептал мальчик, подсматривая в щелку.

– Снаружи – люди, а внутри – тьма кромешная, раз с мечом пришли, – ответила бабушка. Она взяла со стола краюху того самого горького хлеба с лебедой, перекрестила её и прижала к груди. – Ты, Лешка, крестик-то за ворот заправь. Не искушай их злобу, но и от Бога не отрекайся.

В дверь ударили. Громко, по-хозяйски, прикладом.

– Aufmachen! (Открывайте!) – крикнул резкий голос.

Лешка вздрогнул и невольно схватился за бабушкин фартук. В избу ворвался запах чужого бензина, дешевого табака и холода. Немец в офицерской фуражке обвел взглядом комнату. Его глаза задержались на Красном углу, где теплилась лампадка. Он усмехнулся, подошел и, не снимая перчатки, потянулся к иконе Спасителя.

Бабушка Пелагея шагнула вперед, заслонив собой Лешку и образа.

– Не тронь,– тихо, но твердо сказала она на русском. – Это не ваше.

Немец остановился. Он посмотрел на старуху, потом на маленького мальчика, сжимавшего в кулаке что-то на груди. В его взгляде не было ярости – там было ледяное безразличие, которое пугало больше любого крика. Он лишь брезгливо отодвинул бабушку плечом и сорвал расшитый рушник с иконы, чтобы вытереть свои заляпанные грязью сапоги.

Лешка зажмурился. Ему казалось, что сейчас небо упадет на землю. Но небо молчало. Только бабушка едва слышно шептала:

– Прости их, Господи, не ведают, что творят…

В тот день в Ключищах впервые не зазвонили к вечерне. Деревня погрузилась во мрак, в котором слышался только чужой хохот и тяжелый шаг патрулей. Лешка лежал на печи и чувствовал, как медный крестик обжигает ему кожу. Он понял: теперь каждый вздох – это война.

Лешка лежал на печи, вслушиваясь в чужую, лающую речь, доносившуюся с улицы, и в его памяти, как яркий уголек в золе, всплыл последний разговор с дедом Прохором. Это было еще до того, как дед ушел на войну.