реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Палей – Воспоминания о России. Страницы жизни морганатической супруги Павла Александровича. 1916—1919 (страница 35)

18

Через два года после гибели Владимира в числе писем, обнаруженных на его изуродованном теле и навсегда пропитавшихся кошмарным запахом шахты, я получила письмо Кони, адресованное моему сыну в Екатеринбург:

«Петроград, 7 мая 1918 года

Милый и дорогой Владимир Павлович!

Пользуюсь возможностью написать Вам, ибо уверен, что письмо мое дойдет. Матушка Ваша, знакомство с которой почитаю не только счастьем, но и ценным нравственным приобретением, намедни сообщила мне, что удалили Вас от нас ещё дальше. «Но пусть сие Вас боле не тревожит». Судьба поведет Вас per aspera ad astra[71]. Вспомните слова Гейне: «Жемчужина – болезнь раковины». Вот и Вы, вопреки невзгодам, полны мира душевного и выдали уже довольно жемчугов, всех форм, цветов и каратов. Теперь судьба посылает Вам суровые испытания, тяжкий молот… Но великий Ваш предшественник[72] сказал: «Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». Переносите ж испытания с мужеством, черпая в них опыт жизни и крепость для испытаний новых. Знайте, что множество сердец бьется здесь в унисон с Вашим. Пушкину в ссылке было не легче Вашего, а вспомните-ка, что сочинил он…

Господь сжалится над несчастной нашей отчизной, и вернетесь Вы, полный сил и любимый нами всеми еще более, если такое возможно.

Обнимаю Вас.

Сердечно преданный Вам,

А. Кони.

Р. S. Пишу в спешке у Елены Васильевны Пономаревой».

В моей вечной скорби я с признательностью думаю об авторе этого письма, оставшемся в России. Мое дорогое дитя за несколько недель до смерти испытало короткий момент гордости и радости. Должно быть, он очень дорожил этим письмом, поскольку носил его у сердца рядом с трогательным по нежности письмом от отца, двух писем от сестренок и письма от меня, которое я не могу перечитывать без слез…

Поселившись на Фонтанке, я продолжала носить мужу еду, приготовленную отличной кухаркой Е.В. Пономаревой под ее личным наблюдением. Мой дорогой узник находил всю стряпню превосходной; к несчастью для меня, путь стал еще длиннее, и я буквально с ног валилась от слабости.

Приближалось Рождество, 25 декабря по старому стилю; я старалась не вспоминать прекрасные Рождества прошлых лет. Накануне я пошла в Казанский собор, где, несмотря на безбожный большевизм, а может быть, благодаря ему, служба была проникнута величественной торжественностью. Потом я навестила мою бедную мать, которую, поглощенная походами в больницу, видела очень редко. Я пробыла у нее некоторое время, и вдруг она спросила:

– Я видела во сне два креста; какие кресты великий князь носил, когда был в мундире?

– Мама, дорогая, у него все кресты мира: Большой крест французского Почетного легиона, цепь итальянского ордена Благовещения, орден Святого Георгия и две шкатулки прочих наград, я не понимаю, о чем ты говоришь.

– Я тебе говорю, что видела два креста, но не те, которые ты мне перечисляешь.

Этот разговор произвел на меня тяжелое впечатление, хотя я и не могла бы сказать почему.

Назавтра, в день Рождества и очередного свидания, я пришла в госпиталь и заметила в нем большую суету и тревогу на лицах. Молодой начальник, проходя мимо, сказал мне:

– Меня только что сняли с должности; якобы я слишком снисходителен и мягок с заключенными. Сюда назначали трех комиссаров из Дерябинской тюрьмы; увидите, что это такое…

Я показала часовому мой пропуск и прошла к мужу. Он был уже в курсе изменений и видел трех комиссаров. За час до моего прихода имела место странная сцена: дверь его палаты резко распахнулась, один из комиссаров, с толстой сигарой во рту, вошел и стал рассматривать великого князя. Мой муж, обладавший феноменальной памятью, унаследованной им от своего отца, императора Александра II, сразу узнал в этом субъекте матроса, некогда приставленного к особе цесаревича в качестве помощника матроса Деревенько. Сейчас гладко выбритый, одетый по последней моде, напомаженный, с унизанными ворованными кольцами пальцами, он остался бы неузнанным, если бы болезненное любопытство не подтолкнуло его увидеть арестованного великого князя.

– Здравствуй, Гиленко[73], – сказал великий князь. – Как жив-здоров?

Услышав обращение на «ты», увидев, что узнан, бандит вздрогнул, вытащил изо рта сигару и спрятал за спиной, потом, не сводя глаз с великого князя, пятясь, вышел и, не сказав ни слова, исчез из палаты.

Я пробыла с мужем не более четверти часа, когда человек с неприятной физиономией, высокий, небритый, с косыми глазами, с изрытым оспинами лицом, вошел без стука в сопровождении двух солдат.

– Кто вы? Что здесь делаете? – грубо спросил он меня.

– Я жена Павла Александровича и пришла на свидание с ним с разрешения Чрезвычайной комиссии.

Он взял у меня бумагу, посмотрел и резким тоном сказал:

– Это разрешение больше не действительно; оно датировано 1 декабря, однако вышло новое распоряжение, что все пропуска должны возобновляться каждую неделю. Уходите отсюда.

– Товарищ, умоляю вас, позвольте мне остаться сегодня. Я устала, я больна, сегодня Рождество.

– Рождество! Это еще что такое? Все праздники отменены; существует только праздник 7 ноября, день нашей революции, и 1 мая, день солидарности пролетариата.

Не выдержав этих унижений, я расплакалась.

– Ладно, ладно, можете побыть двадцать минут, при условии что при разговоре будет присутствовать красногвардеец.

Он подозвал пухлого солдата с глупым лицом, который поставил свою винтовку рядом с нами, а сам вышел. Как только его шаги стихли, глупое выражение исчезло с лица солдата, и он весьма разумно заметил:

– Они свихнулись, честное слово! Почему я должен слушать, о чем вы говорите? Теперь, когда он далеко, я вас оставлю и постою у двери снаружи.

Не прошло и пяти минут, как мы услышали за дверью вопли. Палач вернулся проверить, исполняется ли его приказ. Видя, что часовой стоит в коридоре, он грубо втолкнул его в комнату.

– Ах, вы смеете нарушать мои приказы! Буржуи желают побыть тет-а-тет! Ладно, я вам покажу. Выйдите отсюда, гражданка! – крикнул он мне. – Посмотрим, как скоро вы сможете обнять своего милого…

Я бросилась в объятия мужа, и мы поцеловались, долго, мучительно, в последний раз.

Было 25 декабря 1918 года, день Рождества.

XXXVIII

Несмотря на жестокий мороз в тот день, 27 градусов ниже ноля, я не могла перестать плакать, слезы немедленно замерзали у меня на щеках и причиняли мне жуткую боль. Теперь мне все было безразлично: холод, голод, болезнь, нужда, я перенесла бы все, лишь бы достичь цели моей жизни – спасти великого князя. За долгие годы я привыкла жить только им и только для него. И сейчас, чем больше мучили и унижали его, кто никогда не сделал ничего, кроме хорошего, тем более дорогим и священным он становился для меня…

Несмотря на все мои хлопоты, мне так и не удалось достать новый пропуск. Яковлева, которую я ни разу не видела, была снята с должности, и во главе ЧК поставлен некий Скородумов[74]. Несмотря на все отвращение к Горькому, становившемуся со мной все холоднее и холоднее, я опять отправилась к нему умолять ускорить освобождение великого князя. Полагаю, он тоже должен был получить свою долю с миллиона, который я согласилась заплатить за свободу мужа. Горький сказал мне, что поедет в Москву приблизительно 10–12 января по старому стилю, чтобы просить Ленина за четверых великих князей. Кузены моего мужа подали ему свои прошения, он посоветовал мне тоже составить такое и спросил, знаю ли кого-нибудь в московском руководстве. Я вспомнила Бонч-Бруевича, с которым раза два или три встречалась во время первого ареста в Смольном, в ноябре 1917 года. Было решено, что свое прошение я адресую ему, и я написала, могу сказать, от всей моей измученной столькими тревогами и столькими бедами души.

Продолжая носить корзины на остров Голодай, я заходила и на Гороховую в надежде, что вымолю себе пропуск. В один декабрьский день меня отправили в комнату на первом этаже, выходящую на Александровский сад. За письменным столом сидел маленький, черный человечек свирепого вида. Его фамилия была Васильев. Когда я ему сказала, кто я и зачем пришла, он зло посмотрел на меня:

– Вы, стало быть, полагаете, что, если вы жена одного из Романовых, для вас сделают исключение? Свидания отменены, другие жены без них обходятся, вот и вы привыкайте.

– Но мой муж очень болен, он нуждается в моем уходе…

– Если он болен, – злобно сказал он, – его надо расстрелять.

Не в силах дольше его слушать, я развернулась и поспешно вышла, поражаясь, что земля может носить таких чудовищ.

В госпитале строгость стала ужасной. Когда я приносила мужу еду, то старалась увидеть его хотя бы в окно. Я проклинала свою близорукость, мешавшую его хорошенько разглядеть. Много раз солдаты прогоняли меня прикладами. Однако нянечка, добрая душа, иногда приносила мне записки от великого князя. Эти написанные карандашом записки – единственное, что у меня осталось от него… Он вкладывал в них всю свою нежность, всю надежду, а еще огромную моральную усталость. Несколько раз медсестра, девушка из высшего общества (которую я не могу назвать, не зная, удалось ли ей бежать из России), также приносила мне короткую нежную записку от него.

1 января 1919 года новый год сменил прошедший ужасный год. Несмотря ни на что, мы продолжали надеяться, без информации, без причин, потому что именно инстинктивная потребность хвататься за любую мелочь позволяет жить. Я проводила вечера или в теплой, дружеской атмосфере у Е.В. Пономаревой, где Кони очаровывал нас своей беседой, или у себя, с Арманом де Сен-Совёром. Поскольку в моей комнате было всего плюс 7, мы оба сидели в шубах, а Сен-Совёр поддерживал огонь в камине, рядом с которым мы сидели. Мы говорили о Франции, о тех, кого там оставили. Как раз в это время президент Вильсон[75] совершил безумный шаг: предложил организовать встречу с большевиками на Принцевых островах[76]. Мы, знавшие, что собой представляют Советы, не могли понять, как подобная аберрация могла зародиться в человеческом уме. С тех пор произошло еще худшее: в Лондоне и Генуе…[77]