Ольга Палей – Воспоминания о России. Страницы жизни морганатической супруги Павла Александровича. 1916—1919 (страница 20)
После революции, невзирая на возражения обожавших его коллег, мой брат ушел из Александринки и поступил в труппу, игравшую в «Аквариуме», на противоположном берегу Невы. Вечером 10/23 января он возвращался из театра на извозчике, везя чемодан с реквизитом. Он проехал через Фонтанку, чтобы попасть к себе домой, на Семеновскую улицу. Напротив дома, занятого французской военной миссией, из-за выложенной вдоль канала поленницы дров выскочили два солдата-бандита. Один остановил лошадь, схватив ее за уздечку, а другой выстрелил в упор из револьвера в моего бедного брата, который рухнул в снег. На звук выстрела из французской миссии выбежали несколько офицеров и подняли моего брата, который еще дышал. Бандиты убежали, а извозчик плакал и причитал. Французские офицеры, видя, что брат умирает, отвезли его в Мариинскую больницу принца Ольденбургского; благодаря крепкому организму брат прожил еще три дня, не приходя в сознание. Я каждый день приходила к нему и видела, как к нему привязаны его товарищи по театру; выходя из палаты, все они плакали. В день похорон повязки с его лица сняли; на него было страшно смотреть: из черепа вылезли мозг и два больших сгустка крови. Его похоронили на Смоленском кладбище, рядом с двумя нашими братьями. Я ходила на похороны с Владимиром, Марианной, моей сестрой и двумя племянницами. Сен-Совёр одолжил мне свой автомобиль. Похороны были торжественными и трогательными. Пришли многочисленные депутации актеров, все с красивыми венками и лентами, на которых было написано: «Нашему дорогу и доброму товарищу», «Актеру, чей талант был равен доброте» и т. д. На одном венке была надпись: «Жертве черной ночи».
Все поняли, что это относится скорее к большевикам, чем к убийцам…
В августе 1919 года, через пол года после моего отъезда из России, моя бедная мама легла рядом с тремя своими сыновьями. Ее убила моя боль, скорбь ее младшей дочери, ее любимицы, «ее малышки», как она продолжала меня называть, несмотря на мой уже солидный возраст…
XX
Товарищ Георгенбергер не признавал себя побежденным и хотел во что бы то ни стало нас шантажировать. Тем временем Комиссия по охране памятников культуры, обеспокоенная опасностью, угрожавшей нашему дому, объявила его в январе 1918 года «народным музеем». Благодаря настойчивости моего друга Александра Половцова и Георгия Лукомского меня оставили его владелицей и хранительницей. Я обязалась расставить по местам мебель, снять ткань, укрывавшую картины (предосторожность, принятая при переезде в дом великого князя Бориса), и два дня в неделю открывать доступ публике.
Большевики, во всем копирующие Германию, заказали войлочные тапочки, которые каждый посетитель должен надеть на ноги, как практикуется в музеях Сан-Суси, Пфауен-Инсела и Потсдама. Часто я сама сопровождала посетителей. Я так любила свой дом и так хорошо знала, что где в нем находится, что с удовольствием водила экскурсии. Хочу отдать должное посетителям, которые приходили узнать новое, а не из чувства бравады. Солдаты и матросы расспрашивали меня о картинах и показывали себя подлинными любителями прекрасного. Всего раз одна девушка громко сделала неприятное замечание:
– Господи, подумать только, что до революции все эти сокровища были спрятаны от нас…
Однажды, когда я показывала дом членам Комиссии по охране памятников культуры, Александру Бенуа, Георгию Лукомскому, Сергею Коровину, неизменному Телепневу и коменданту Царского Б., двое последних со смехом сказали мне:
– Приготовьтесь к вызову в Совет.
– Зачем? – спросила я, удивленная и напуганная.
– Затем: ваш друг Георгенбергер уже несколько дней является председателем царскосельской Чрезвычайной комиссии; он хочет наложить на вас штраф в сто пятьдесят тысяч рублей за сокрытие вина. Держитесь твердо, не уступайте, мы вас поддержим, потому что ненавидим его.
Наполовину успокоившись, я пришла домой, и действительно, меня ждал листок с вызовом на завтра, на полдень. На следующий день я пришла в полусферу Большого дворца и несколько минут подождала в большом помещении вместе с еще двумя женщинами. Меня вызвали первой. Я вошла в комнату, половину которой занимал заваленный пыльными бумагами стол. В центре стола, бледный и злой, сидел Георгенбергер. Вокруг него пять или шесть человек, среди которых я узнала своего раненого, целовавшего мне руку после перевязки. Георгенбергер держал в руке бумагу, которая слегка дрожала. Я стояла совершенно спокойная перед этими революционными судьями, которых глубоко презирала. Георгенбергер указал мне на стул напротив него. Я села. Нас разделял стол.
– За обман и сокрытие вина в доме Совет рабочих и солдатских депутатов Царского Села приговаривает гражданку Палей к штрафу в сто пятьдесят тысяч рублей, – громко объявил он.
Я не шелохнулась.
– Вы меня слышали, гражданка?
– Да, гражданин, я вас слышала. Но я не понимаю, почему вы требуете так мало? Почему сто пятьдесят тысяч рублей, а не пятьсот или миллион? Когда занял высокую должность и считаешь, что все можешь, не стоит останавливаться на полпути. И потом, если я правильно поняла, меня приговаривает Совет. Но я знаю, что это не Совет, а вы и те, кто образуют вместе с вами вашу Чрезвычайную комиссию. Так что я прямо сейчас пойду отсюда к председателю Совета и спрошу, действительно ли постановление исходит от него, и изложу причины, заставляющие вас так поступать. А еще спрошу, называется ли ложью то, что ты не говоришь незваным гостям, где лежат принадлежащие тебе вещи.
Георгенбергер побледнел еще сильнее, и они стали о чем-то тихо говорить, потом перешли в соседнюю комнату, чтобы обсудить там. Через несколько минут они вернулись.
– Гражданка, – объявил Георгенбергер, – Чрезвычайная комиссия снижает штраф до суммы пятьдесят тысяч рублей и дает вам восемь дней на исполнение его решения.
Я поняла, что победила, и спросила, могу ли я идти. Вернувшись домой, я написала открытое письмо в царскосельский Совет, в котором изложила все: как к нам пришел Георгенбергер, как советовал спрятать вино, потом его ожидание, разочарование, гнев, месть и, наконец, попытку выжать из меня сто пятьдесят тысяч рублей. Письмо я завершила просьбой принять суровые меры против моего преследователя, который «своими темными делишками дискредитирует и бросает тень на порядочность Совета в целом».
На следующий день Телепнев рассказал мне, что мое письмо произвело эффект разорвавшейся бомбы. Все были удручены, поскольку Георгенбергер считался честным коммунистом; его внесли в черный список, в скором времени он исчез из Царского и больше не появлялся на экране моего печального калейдоскопа.
В это время, то есть примерно 15/27 января 1918 года, вышел декрет о национализации банков. Это стало всеобщим разорением, потому что русские редко держали ценные бумаги и украшения дома. Для них банк был самым надежным, самым «спокойным» местом. Смятение было всеобщим. Все ценные бумаги рухнули и стоили лишь четверть своей прежней цены. Оставались только драгоценности, и конфискация сейфов стала для великого князя страшным ударом, разорившим его. Он положил в банк X. все драгоценности, унаследованные им от родителей, императора Александра II и императрицы Марии Александровны. Положил он их на мое имя, опасаясь, что его фамилия Романов привлечет внимание и возбудит алчность революционеров. По оценкам компетентных ювелиров, драгоценности стоили более пятидесяти миллионов франков. Через несколько дней полковник Петроков рассказал мне, что его, как управляющего, вызвали в банк. На столе разложили ожерелья, броши, подвески, жемчужные диадемы, бриллианты, сапфиры и изумруды. Он заметил, как загорелись еврейские глаза при виде этих сокровищ, сверкавших во всем своем блеске в старинных футлярах.
– Вот где наши богатства! – завопили они все разом. – Ими владеет гражданка Палей, а мы все это у нее конфискуем!
Однако в тот день они положили все на место, вернули полковнику Петрокову ключи от двух сейфов, но черноволосые курчавые комиссары не забыли, где находятся сокровища…
Денег у нас становилось все меньше. Я с тревогой спрашивала себя, как мы будем жить дальше, когда вдруг на нас с неба свалилась крупная сумма. Богатейший петроградский банкир Карл Иосифович Ярошинский, поляк по происхождению, прислал ко мне своего помощника, тоже поляка, спросить, не нуждаемся ли мы, великий князь и я, в чем-либо. По моему смущенному виду он понял, что мы, напротив, начинаем нуждаться во всем. Я встретилась с Ярошинским в Петрограде, в квартире Марианны, и он передал мне крупную сумму. В это же время граф де Сен-Совёр передал мне двадцать тысяч для великого князя, а еще передал графу Бенкендорфу деньги для отправки их императору в Тобольск. Мне известно, что Ярошинский, со своей стороны, посылал императору деньги, белье и одежду. Такой благородный шаг делает честь обоим этим людям, из которых один был другом, но другого я едва знала. От того его поступок выглядит еще прекраснее.
XXI
Я подхожу ко времени, когда мой дорогой Владимир испытал последнюю радость. В тишине коттеджа, где он жил, он написал на русском пьесу и положил на музыку пьесу на сюжет «Золушки». Но, прежде чем рассказать об успехе вечера, на котором эта пьеса была сыграна в женской гимназии Царского Села, я хочу рассказать о моем любимом сыне и о божьей искре, заложенной Всевышним в его душу поэта.