Ольга Овчинникова – Доедать не обязательно (страница 38)
– Что, если я приеду? – тормозит Соня. – Ты будешь рад?
Взъерошенной кляксой в воздухе проявляется Глор. С места в карьер она возмущённо орёт, растопорщив усы:
– Что это за бред, скажи? Да всё, ВСЁ уже! Три месяца! Не держи его за идиота! Он давно всё решил!
Разъярённая кошкодева ожившей табуреткой скачет туда-сюда и шипит, точно вода, выплеснутая на сковородку. Шерсть на хребте стоит дыбом, хвост летает саблей, полосуя сугробы:
– Хватит! Ты ищешь в нём уход от одиночества, тоски и проблем? Но всё это ты берёшь с собой, – и она передразнивает: – «Хочешь, я привезу тебе одиночество, тоску и проблемы?»
Выдав столь бурную речь, Глор, выкатив белки, горбится и под кашляющие звуки театрально выблёвывает на снег колбаску из шерсти, иллюстрируя своё однозначное отношение к происходящему.
Язвительно добавляет:
– Хочешь сделать ему сюрприз и приехать? А вдруг он уже дерёт другую? И она живёт у него… ну, месяца, скажем, три…
– Хватит! – фальцетом орёт Соня, перекрикивая её, будто от этого можно перестать слышать правду. – Прекрати!
С тонкой ветки берёзы падает спрессованный снег.
Глория не унимается, а становится только назойливее:
– У тебя синдром Жертвы. Тебя послали – молчанием этим деликатным послали на хер. Ему нет до тебя дела. Всё лезешь и лезешь, а это насилие и покушение на частную собственность! Он не хочет тебя видеть, пойми. Не заставляй себя любить, это мерзко! Сделай жест – просто свали. Это больной вампиризм, а не любовь. Отпусти его, отдай – вместе с жёлтой футболкой отдай!
– А-а-а! – взвизгивает Соня, сжимая руками голову. И, с рыдающим хрипом: – Замолчи-и-и… Только не футболку…
Глория с разгона утыкается лицом в хрупкий наст и какое-то время стоит, отклячив зад, – остывает. Затем вытаскивает голову, – с коричневой кожи скатываются кусочки подтаявшего снега, – и завершает патетическую речь словами:
– Всё-то ты рвёшься об косяк, да со всей дури, чтобы небо с овчинку, и смерть перед глазами!
– Я знаю его миллионы лет, миллиарды жизней, – голос Сони становится умоляющим. – Прекрати же меня доканывать… – она беспомощно всхлипывает, жадно хапая морозный воздух ртом, и оседает, словно подкошенная.
Удушье рождает панику.
– Тихо, тихо, детка, – Глория взволнованно заглядывает Соне в лицо, кладёт на сердце лапу и мягко просит: – Давай вместе. Вместе! Три-четыре!
Они делают дружный, совместный вдох, – у Сони он получается прерывистый, натужный. Колючий воздух тонким ручейком заливается в лёгкие. Одинокая слеза чертит горячую дорожку по щеке, покрытой пятном обморожения.
– Лучше бы мне умереть. Лучше бы умереть.
– Успеешь ещё, – ворчит Глор, топчась на месте. – Пойдём лучше… Холодно, шо пипец.
Соня подхватывает её на руки, порывисто прижимает к себе и прячет за пазуху, оставляя торчать снаружи только башку.
Медленно направляется дальше.
Присыпанная снегом тропинка выводит к широкой реке.
– Вот смотри, на что похожа любовь, – говорит Глория – её рысьи, с кисточками уши щекочут Соне подбородок.
Сегодня второй день ледостава46. Лиловая река подкрашена солнцем в золотистый цвет. Мороз образует на поверхности корочку, но течение, сильное на середине, хрустко ломает её, и та тонко потрескивает, звенит. И прозрачные льдины у берега, вставшие колом, и переливающийся свет, и мороз, пожирающий до костей, и равномерное движение воды, – всё это создаёт такую картину величия, что Соня в болезненном благоговении опускается на колени и прижимает к себе Глорию так сильно, что та выпучивает глаза.
– У-у-ух ты-ы-ы! Бли-и-ин… Какая кла-а-ассная-я-я!
– Пу-ти… – сдавленно кряхтит Глория. – Раз-да-виш-ш-шь…
На горизонте вспыхивает закат, и остывающая река становится огненно-лиловой, а через несколько минут всё погружается в глубокие сумерки. В тусклой темноте продолжает потрескивать лёд; камни на берегу превращаются в пепельно-серые силуэты.
– Я приду к нему и сама всё узнаю, – решительно заявляет Соня, так резко вскакивая на ноги, что кошкодева судорожно вцепляется когтями в край пуховика, чуть не вывалившись наружу. – Не могу больше ждать.
Глор с немым укором возводит глаза к небесам и тяжко вздыхает.
Вечно эти люди создают себе проблемы…
Глава 25
Боль. Будто ей перебили ноги и скинули в яму, куда не проникает солнечный свет. Сплошная кромешная боль, отмеряемая стуком измученного сердца. Боль-боль-боль-боль-боль. И нет никакого выхода, кроме возможности извлекать успокоение в постоянстве этой боли.
Мысли об этом мужчине навязчиво толкутся в голове, мучая своей неизменностью. Сначала в коридоре слышится гул и противное, негромкое бормотание. Голоса мешаются в кучу, звучат отдалённым жужжанием, похожим на разговор, где неразличимы слова. Мысли о нём проявляются воочию, воплощаясь в шумных босых цыган, которые вламываются в комнату, галдят и оставляют грязь.
Вслед за ними врываются свиньи – стадо визгливых свиней, – и гадят, и жрут занавески, и топчут копытцами коврик. Потом все они исчезают, вываливаясь обратно за дверь, и уже через минуту появляются вновь.
Соня, закаменев, смиренно следит за этим замкнутым циклом: они приходят и уходят. Приходят и уходят. Приходят.
Он. Его лицо, запах и голос. Его гербера и кроссовки, и то кроваво-красное платье. И пицца ранч. И лето. И зеркало, и футболка. Запах, голос, гербера, платье, футболка. Запах, голос, пицца, кокосовая конфета, голубые фантики сыплются из кармана… Соня отыскивает маленькую резинку, надевает её на запястье, и с остервенением наказывает себя за каждую мысль, – та бьётся жгуче, остро.
Это не помогает.
Она впивается в голову пальцами, давит и ковыряет кожу, пытаясь ослабить чудовищное давление, прущее изнутри. Выдирает клочками волосы. Бьётся затылком об стену, – серебристые искры брызжут перед глазами.
– Боже, нет, нет… Оставьте меня в покое! Оставьте меня!
В центре комнаты, на загаженном коврике всё приходит в движение, обращаясь в чёрный, тягучий водоворот.
– Я схожу с ума, схожу с ума, – твердит Соня, роняя тяжёлые, точно жемчужины, слёзы.
Неумолимая воронка боли завораживает движением и с голодным хлюпаньем засасывает воздух, а вместе с ним и осколки распадающегося сознания. Соня качается взад-вперёд. Вот-вот и она провалится туда, откуда возврата нет.
– Ой, а помнишь, как ты с балкона хотела уйти, а я, такая, тебе под ноги: «Банзай!» – Глория прыскает в мохнатый кулачок и толкает её в плечо. От шерсти разит нафталином и пылью. – Тчо, детка? Серьёзно решила париться? Я тя умоляю!
Боль. Пожирает изнутри и окружает снаружи, с оглушительным воем засасывая в нарастающий смерч. Она требовательна и тотальна, как ядерный гриб, уничтожающий без сожаления всё живое. Она глушит, поглощая абсолютностью и неизбежностью, замещая собой реальность. Она множится, разливается, созидает саму себя, погружая в чернильный омут, отбирая и власть, и воздух, и малейшую вероятность надежды.
Под оглушающее тиканье настенных часов, отмеряющих посекундное проживание ада, Соня катается по кровати и воет. Затем, вцепившись руками в подоконник, доползает до стола, мнёт в ложке таблетку и, сгибаясь от тяжести навалившегося пространства, жуёт горькие крошки. Вода из банки втекает в горло раскалённой лавой. Боль не утихает, пульсируя в висках, в позвоночнике, в кончиках пальцев; выматывает бесконечностью, останавливает время, – и вместо тиканья часов в голове звучит уже колокольный набат: Бом! Бом! Бо-о-ом! Звуки проявляются визуально: отражаясь от стен, извиваются, плывут разноцветными лентами. Соня скрючивается в улитку. Сердце лупит о рёбра неровно, с опасным ритмом. Комнату заполоняет запах взрытой земли, – воронка в центре комнаты заглатывает, перемалывая, коврик, и под ним вместо деревянного пола проступает чернозём, жирные комки которого, перекатываясь, один за другим исчезают в недрах безжалостной мясорубки.
– Позвони же, – Соня ныряет под подушку, вытаскивает оттуда скользкое тельце телефона, смотрит на экран и со стоном заталкивает обратно. – Позвони…
Глория яростно сверкает глазами, – её изображение то проявляется до чрезмерной чёткости, то тает, становясь полупрозрачным.
– Глор… – Соня тянется к ней, но рука проходит насквозь.
Нет никакой Глории. Нет никакого дома. Вокруг становится до ужаса холодно. Пар изо рта вылетает облачком и растворяется в липком тумане.
– Я хочу домой… Домой, – по-щенячьи скулит Соня.
Боль заполняет каждый уголок квадратной комнатки, проникает в щели между досками на полу, затискивается между одеждой в шкафу, накрывает тяжёлым, пахнущим плесенью, одеялом.
– Позвони…
Больно так, что хочется исчерпать это, выдавить из себя чем-то другим, ещё более сильным, и она раздирает себя ногтями, оставляя длинные ссадины, на которых тут же проступают испариной мелкие капельки крови.
Её внутренний мир заполнен распухающей, пугающей своей огромностью, пузырящейся сущностью, которая требует сдаться ей без остатка, въедаясь, вгрызаясь в мозг железными крючьями, высасывая присосками, пытая своим постоянством, неизбывностью, силой живых до одури ощущений.
– Помогите, – рыдает Соня фальшивым, на грани безумия, смехом. – Кто-нибудь… по-жа-луй-ста… помогите…
Под подушкой звонит телефон. Это, должно быть, галлюцинация. Приглушённая трель продолжает звучать, и Соня, не веря своим ушам, ныряет туда рукой, тащит его на себя, и тот, выскользнув из трясущихся пальцев, падает на пол. Учащённо дыша, она подбирает его, крутит, всматривается в экран: