18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ольга Кучкина – Русский вагон. Роман (страница 6)

18

Магадан, столица Колымского края, как физическая и метафизическая местность, вызывал наибольший азарт.

Перед тем, как зайти Адову и Сельяниной, я вытащил из Интернета данные о численности тамошних заключенных, разнесенные по датам, начиная с 1932-го и кончая 1953-м.

12.1932 – 11 100.

01.01.1934 – 29 659.

01.01.1935 – 36 313.

01.01.1936 – 48 740.

01.01.1937 – 70 414.

01.01.1938 – 90 741.

01.01.1939 – 138 170.

01.07.1940 – 190 309.

01.01.1941 – 187 976.

01.01.1942 – 177 775.

01.01.1943 – 107 775.

01.01.1944 – 84 716.

01.01.1945 – 93 542.

01.01.1946 – 73 060.

01.01.1947 – 93 322.

01.01.1948 – 106 893.

01.01.1949 – 108 685.

01.01.1950 – 153 317.

01.01.1951 – 182 958.

01.01.1952 – 199 726.

01.01.1953 – 175 078.

Известно, расправа с одним человеком – трагедия, с тысячами – статистика.

Статистика СВИТЛа, Единого Северо-Восточного исправительно-трудового лагеря, пробрала меня, как мороз пробирает, до костей.

Магадан – побратим Анкориджа, между прочим. Аляска ведь была русской. А Анадырь, через который я однажды летел, – побратим Бетла. Тоже Аляска. На территории американской Аляски я воспользовался сверкающим чистотой туалетом, ну воспользовался и воспользовался, ничего не колыхнуло, чего колыхать бесчисленному числу подобных по всем Штатам. На территории русской Чукотки, в ремонтируемом Анадырском аэропорту, оскользаясь и падая, танцуя неверными ногами на ледяных торосах, натасканных ветром, пробираясь вслед за служащим порта в деревянный домик с деревянным очком, я вдруг остановился и застыл: слабое ребячье воспоминание, не знаю, о чем, внезапно пробило, как пробивает кабель, и сноп электрических искр брызнул во все стороны – эффект умственной электросварки.

Я взял такси, назвав водителю план: Охотское море – Тауйская губа – бухта Нагаево. Водитель, невозмутимый и почти неподвижный, уткнулся в ворот каляной брезентовой куртки и не отреагировал. Таксисты, чаще всего, люди разговорчивые. Этот молчал всю дорогу. Пытаясь втянуть мужика в беседу, я сообщил, что приехал взглянуть на колымские лагеря или на то, что от них осталось. Он будто не слышал, не отвечал, глядя прямо перед собой, ко мне не поворачивался, лица его я так и не рассмотрел. На каком-то километре дороги он притормозил и махнул рукой в сторону. Я проследил направление жеста, однако ничего похожего на лагерь не обнаружил. Стояли жилые постройки, деревянные и каменные, крашенные желтенькой краской, какой выкрашено пол-России, давно и сильно облупившейся, детишки в зимних пальто с хлястиками и в нахлобученных на головенки шапках-ушанках, игрались с консервной банкой как с футбольным мячом, что-то неразборчивое снова тронуло нервишки, как смычок трогает струны, тетки воевали с бельем, вставшим колом на морозе, преобразившись из пошивочного материала в строительный, подобие гипсокартона, лишь кое-где из-под снега торчали куски ржавой колючки. Пейзаж был точно таким, каким застал его Туманов, возвращавшийся в эти места взглянуть на свое зэковское прошлое, а прошлого не было. Хорошо это или дурно, не мне судить.

Таксист, которого я уже почитал за глухонемого, внезапно бросил отрывисто, по-прежнему не глядя на меня: хотите, отвезу на сопку Крутую, там Маска скорби. Хочу, сказал я, припоминая все, связанное с Неизвестным.

Сопка Крутая оказалась совсем не крутая, а довольно плоская. Поименовавшие ее то ли пошутили, то ли возвысили окружающий пейзаж, чтобы возвысить себя. Дорога к сопке вела мимо гаражей, складов, свалок, присыпанных снегом, сквозь который пробивались какие-то железные прутья, бутылки, куски пластика и прочий житейский мусор.

Пятнадцатиметровое лицо-маска из тесанного серого бетона, показавшись, едва ли не испугало. Теперь оно близилось, вырастая из груды камней, – метафорический человек либо человечество, из одной глазницы которого вытекали слезы, они же – более мелкие маски-лица, вторая глазница являла собой окно, забранное решеткой. Машина остановилась на автостоянке, я двинулся к памятнику пешком. Бетонная лестница с металлическими поручнями вела наверх. Другая, узкая и тоже бетонная, вниз. Я пошел по ней. У входа в помещение на гвозде висела рваная телогрейка, еще какое-то тряпье, дальше камера, нары, стол с керосиновой лампой, зарешеченное окошко. На улице яркий день, здесь тьма, которую пробивал только пыльный луч солнца. Я – не слишком трепетное животное, но тут тяжелое, каменное одиночество навалилось на меня, грозя раздавить. Всеми своими красными и белыми шариками я ощутил, что такое узилище. Тошнотворный тухлый запах вызывал рвотный рефлекс. Запах проникал через мои ноздри прямо в легкие, заставляя не просто откашливаться, а выхаркивать какую-то мерзкую слизь, усугубляя и без того тягостное положение, в каком я добровольно очутился. Добровольно ли – была одна моя мысль. Так пахнет несвобода – другая. Когда глаза мои привыкли к темноте, я различил кучки по углам камеры. То были полузасохшие фекалии. Люди приходили сюда испражняться. Это было похуже, чем гадить в подъезде, что бытовало в этой несчастной стране совсем недавно, и вот, похоже, еще и продолжает бытовать.

Я поспешил закончить мою экскурсию и выбраться наружу. Вокруг были разбросаны камни с религиозными знаками разных верований, на бетонных брусках высечены прозвища лагерей: Ленковый, Широкий, Борискин, Спокойный, Прожарка.

У Неизвестного родители были репрессированы. Но почему маска? На маскараде человек выдает себя за другого. Люди скрывают лицо, желая спрятать под маской, какие они настоящие. Или под шляпой. Шляпа честнее. Маска лукавее. Маска скорби – значит не настоящая скорбь? А что? Притворство? Вы этого хотели, Неизвестный?

Два художественных символа – поезд-знамя и маска скорби – два прямо противоположных художественных высказывания.

Фронтальная надпись на отдельно стоящей стеле гласила: построен на средства президента России Б. Н. Ельцина. Крупными каменными буквами. Ниже перечисление организаций, поторопившихся вслед за президентом вложить средства в памятник. Тоже крупными буквами. Как будто это самое важное. Людское тщеславие часто смешно, иногда – неприятно.

Я сел в машину и сказал водителю: в аэропорт.

Минут через пять он проговорил:

– Сколько денег угрохали, сволочи, лучше б людям роздали.

Людям он ударил на последнем слоге. Роздали – на первом.

Перед входом в здание аэропорта машина остановилась, я достал бумажник. Я отлично знал, как расплачиваются в новой России, и, помимо карты Master Visa, прихватил с собой некоторое количество долларов кэшем. Водила повернулся ко мне, внимательно следя за тем, как я перебираю банкноты в бумажнике. В сгущающихся сумерках я, наконец, увидел его физиономию с несообразными, будто наспех набросанными деталями: набрякшие веки, кривой рубильник, костистый подбородок, крепко сжатый безгубый рот и кожа в угрях – физиономия вырожденца. Он был не стар и не молод, что-то между тридцатью и сорока.

– Ну и чё? – спросил он злобно.

– В каком смысле? – Я еще отсчитывал деньги.

– Проехался, и чё?

– Ничё, – пожал я плечами.

– То и оно, что ничё… – Он выругался матом. – Тебе ничё, позырил, и хвост трубой, а мы коротай свой век на чужих костях, а чё души их мертвые по ночам волками воют, а мы вой слушай и сами вой, ничё ж не поменялось…

Еще на сопке я заметил, что шашечек на машине не было, и теперь сказал примирительно:

– Ну как же ничё, жить-то, небось, получше стало, особенно, как на себя, а не на дядю начал работать…

– Получше на том свете будет, – не принял он моего мирного тона.

– Где же, если там мертвые души волками воют, – поймал я его на противоречии.

– Дак загубленные воют, може, устанете губить, одна надежа на вашу, душегубов, усталость…

Он равнял меня с душегубами. Возможно, он был не так уж неправ.

– Сидел? – спросил я.

– Сидел, – зыркнул он маленькими, злыми, как у медведя, глазками. – Это вы там, на материке, дела делаете, а на нас дела как заводили, так и заводют…

– На безвинных? – Я спрятал бумажник.

– Разных, – отрезал он и выдал то, что я его не просил: – Я-то сразу понял, что у тебя полно баксов, всю дорогу мучился, стоит или нет… твое счастье, что решил: не стоит.

– Или твое, – веско уронил я.

Я дал ему десять бумажек по двадцать долларов, это было более, чем щедро.

Он не сказал ни спасибо, ничего, рванул и исчез.

Я полез в кейс и, добыв оттуда мои гомеопатические корочки, протянул их Сельяниновой. Она отвела мои руки, даже не взглянув на них.

– Будем откровенны… – начал Адов.

– Естественно… – ободрил я его.

– Стало быть, речь о моем лице… – взяла инициативу в свои руки Сельянинова.

– Я в курсе… – мягко прервал я ее.

– Я в курсе, что вы в курсе. Что дальше?..

Тема Сельяниновой всплыла в нашей необязательной болтовне с Маней, когда мы перемывали косточки всей честной компании. Маня делилась информацией, я шутливо комментировал. Она смеялась каждой моей шутке. Про политолога Молоткова и политтехнолога Молодцова едва я успел сказать, что вылитые Бобчинский с Добчинским, как девушка зашлась в смехе. Я не приписывал себе излишних достоинств, понимая, что юное создание находится в том возрасте, когда покажи палец – и человеку уже смешно. Я лишь слегка посожалел о своем возрасте: половой инстинкт, который никуда не деть, попер из моих лет туда, где пребывали Манины. Глупо, что и говорить. Это стоило мне того, что я тут же сбился с ритма: про Сельянинову пошутил крайне неловко, сострив что-то насчет цветущей водоросли, имея в виду прозрачность и упустив из виду цветение пятен.