Ольга Кучкина – Русский вагон. Роман (страница 6)
Магадан, столица Колымского края, как физическая и метафизическая местность, вызывал наибольший азарт.
Перед тем, как зайти Адову и Сельяниной, я вытащил из Интернета данные о численности тамошних заключенных, разнесенные по датам, начиная с 1932-го и кончая 1953-м.
12.1932 – 11 100.
01.01.1934 – 29 659.
01.01.1935 – 36 313.
01.01.1936 – 48 740.
01.01.1937 – 70 414.
01.01.1938 – 90 741.
01.01.1939 – 138 170.
01.07.1940 – 190 309.
01.01.1941 – 187 976.
01.01.1942 – 177 775.
01.01.1943 – 107 775.
01.01.1944 – 84 716.
01.01.1945 – 93 542.
01.01.1946 – 73 060.
01.01.1947 – 93 322.
01.01.1948 – 106 893.
01.01.1949 – 108 685.
01.01.1950 – 153 317.
01.01.1951 – 182 958.
01.01.1952 – 199 726.
01.01.1953 – 175 078.
Известно, расправа с одним человеком – трагедия, с тысячами – статистика.
Статистика СВИТЛа, Единого Северо-Восточного исправительно-трудового лагеря, пробрала меня, как мороз пробирает, до костей.
Магадан – побратим Анкориджа, между прочим. Аляска ведь была русской. А Анадырь, через который я однажды летел, – побратим Бетла. Тоже Аляска. На территории американской Аляски я воспользовался сверкающим чистотой туалетом, ну воспользовался и воспользовался, ничего не колыхнуло, чего колыхать бесчисленному числу подобных по всем Штатам. На территории русской Чукотки, в ремонтируемом Анадырском аэропорту, оскользаясь и падая, танцуя неверными ногами на ледяных торосах, натасканных ветром, пробираясь вслед за служащим порта в деревянный домик с деревянным
Я взял такси, назвав водителю план: Охотское море – Тауйская губа – бухта Нагаево. Водитель, невозмутимый и почти неподвижный, уткнулся в ворот каляной брезентовой куртки и не отреагировал. Таксисты, чаще всего, люди разговорчивые. Этот молчал всю дорогу. Пытаясь втянуть мужика в беседу, я сообщил, что приехал взглянуть на колымские лагеря или на то, что от них осталось. Он будто не слышал, не отвечал, глядя прямо перед собой, ко мне не поворачивался, лица его я так и не рассмотрел. На каком-то километре дороги он притормозил и махнул рукой в сторону. Я проследил направление жеста, однако ничего похожего на лагерь не обнаружил. Стояли жилые постройки, деревянные и каменные, крашенные желтенькой краской, какой выкрашено пол-России, давно и сильно облупившейся, детишки в зимних пальто с хлястиками и в нахлобученных на головенки шапках-ушанках, игрались с консервной банкой как с футбольным мячом, что-то неразборчивое снова тронуло нервишки, как смычок трогает струны, тетки воевали с бельем, вставшим колом на морозе, преобразившись из пошивочного материала в строительный, подобие гипсокартона, лишь кое-где из-под снега торчали куски ржавой колючки. Пейзаж был точно таким, каким застал его Туманов, возвращавшийся в эти места взглянуть на свое зэковское прошлое, а прошлого не было. Хорошо это или дурно, не мне судить.
Таксист, которого я уже почитал за глухонемого, внезапно бросил отрывисто, по-прежнему не глядя на меня: хотите, отвезу на сопку Крутую, там
Сопка Крутая оказалась совсем не крутая, а довольно плоская. Поименовавшие ее то ли пошутили, то ли возвысили окружающий пейзаж, чтобы возвысить себя. Дорога к сопке вела мимо гаражей, складов, свалок, присыпанных снегом, сквозь который пробивались какие-то железные прутья, бутылки, куски пластика и прочий житейский мусор.
Пятнадцатиметровое лицо-маска из тесанного серого бетона, показавшись, едва ли не испугало. Теперь оно близилось, вырастая из груды камней, – метафорический человек либо человечество, из одной глазницы которого вытекали слезы, они же – более мелкие маски-лица, вторая глазница являла собой окно, забранное решеткой. Машина остановилась на автостоянке, я двинулся к памятнику пешком. Бетонная лестница с металлическими поручнями вела наверх. Другая, узкая и тоже бетонная, вниз. Я пошел по ней. У входа в помещение на гвозде висела рваная телогрейка, еще какое-то тряпье, дальше камера, нары, стол с керосиновой лампой, зарешеченное окошко. На улице яркий день, здесь тьма, которую пробивал только пыльный луч солнца. Я – не слишком трепетное животное, но тут тяжелое, каменное одиночество навалилось на меня, грозя раздавить. Всеми своими красными и белыми шариками я ощутил, что такое
Я поспешил закончить мою экскурсию и выбраться наружу. Вокруг были разбросаны камни с религиозными знаками разных верований, на бетонных брусках высечены прозвища лагерей: Ленковый, Широкий, Борискин, Спокойный, Прожарка.
У Неизвестного родители были репрессированы. Но почему
Два художественных символа –
Фронтальная надпись на отдельно стоящей стеле гласила:
Я сел в машину и сказал водителю: в аэропорт.
Минут через пять он проговорил:
– Сколько денег угрохали, сволочи, лучше б людям роздали.
Перед входом в здание аэропорта машина остановилась, я достал бумажник. Я отлично знал, как расплачиваются в новой России, и, помимо карты
– Ну и чё? – спросил он злобно.
– В каком смысле? – Я еще отсчитывал деньги.
– Проехался, и чё?
– Ничё, – пожал я плечами.
– То и оно, что ничё… – Он выругался матом. – Тебе ничё, позырил, и хвост трубой, а мы коротай свой век на чужих костях, а чё души их мертвые по ночам волками воют, а мы вой слушай и сами вой, ничё ж не поменялось…
Еще на сопке я заметил, что шашечек на машине не было, и теперь сказал примирительно:
– Ну как же ничё, жить-то, небось, получше стало, особенно, как на себя, а не на дядю начал работать…
– Получше на том свете будет, – не принял он моего мирного тона.
– Где же, если там мертвые души волками воют, – поймал я его на противоречии.
– Дак загубленные воют, може, устанете губить, одна надежа на вашу, душегубов, усталость…
Он равнял меня с душегубами. Возможно, он был не так уж неправ.
– Сидел? – спросил я.
– Сидел, – зыркнул он маленькими, злыми, как у медведя, глазками. – Это вы там, на материке, дела делаете, а на нас дела как заводили, так и заводют…
– На безвинных? – Я спрятал бумажник.
– Разных, – отрезал он и выдал то, что я его не просил: – Я-то сразу понял, что у тебя полно баксов, всю дорогу мучился, стоит или нет… твое счастье, что решил: не стоит.
– Или твое, – веско уронил я.
Я дал ему десять бумажек по двадцать долларов, это было более, чем щедро.
Он не сказал ни спасибо, ничего, рванул и исчез.
Я полез в кейс и, добыв оттуда мои гомеопатические корочки, протянул их Сельяниновой. Она отвела мои руки, даже не взглянув на них.
– Будем откровенны… – начал Адов.
– Естественно… – ободрил я его.
– Стало быть, речь о моем лице… – взяла инициативу в свои руки Сельянинова.
– Я в курсе… – мягко прервал я ее.
– Я в курсе, что вы в курсе. Что дальше?..
Тема Сельяниновой всплыла в нашей необязательной болтовне с Маней, когда мы перемывали косточки всей честной компании. Маня делилась информацией, я шутливо комментировал. Она смеялась каждой моей шутке. Про политолога Молоткова и политтехнолога Молодцова едва я успел сказать, что вылитые Бобчинский с Добчинским, как девушка зашлась в смехе. Я не приписывал себе излишних достоинств, понимая, что юное создание находится в том возрасте, когда покажи палец – и человеку уже смешно. Я лишь слегка посожалел о своем возрасте: половой инстинкт, который никуда не деть, попер из моих лет туда, где пребывали Манины. Глупо, что и говорить. Это стоило мне того, что я тут же сбился с ритма: про Сельянинову пошутил крайне неловко, сострив что-то насчет