Ольга Ипатова – Узелок Святогора (страница 40)
— Неужто и в Немане бывают?
— А как же! Нереститься приплывают сюда из моря, но мало. Очень редко кто ее видит, а в последние годы и совсем пропала. Икра у осетра сильно вкусная, и мясо тоже, потому и браконьеры охотятся за такой рыбой.
— Не видел никогда я осетров, — раздумчиво сказал Александр. — Дай палку, дед, посмотрю, что за рыба такая.
— Это моя палка! — прижал ее к себе бескровными пальцами Вася. — Моя… Я сам буду смотреть.
— Ну, раз говорит — моя, значит, не помрет еще! — сморщившись, съязвил Александр. Его разбитные глаза затуманились.
— Что вы все: помрет, не помрет! — укоризненно покачал головой дед Тимофей, порылся в кармане, вытащил носовой платок, обтер свои усы, и тут Вася впервые заметил, что они не совсем белые, просто сильно прокуренные и оттого как будто слегка пожелтевшие. — Чего ему помирать? Он еще свой долг не выполнил, не отработал у жизни, значит, за то, что она его на свет произвела.
— О каком это долге ты, дед, говоришь? — посмеялся Александр. — Смерть, она всех под одну гребенку молотит, не разбирает, какие кто долги отдает. Вот меня запросто могла кокнуть, а мне разве время было?
— Вот она тебя и предупредила, чтобы знал, помнил, что к чему, подумал — чем долг отдавать будешь? Как жить дальше?
— Скажешь тоже! — хмыкнул Александр. — Что тебе жизнь — сберегательная касса, что ли, или служба какая?
— Служба? Это ты хорошо сказал, сынок, — служба. Ежели ты на месте, пользу приносишь — тебя на службе держат. А ежели не хочешь служить — увольняют. Так и смерть…
— Что же я должен отрабатывать? — чуть слышно спросил Вася, не выпуская из рук палки. — Чем, дедушка Тимофей?
— Чем, я не знаю, малец. Я только ведаю — жизнь, она каждому цель определяет, свое место предназначает.
— Ну… а для чего, по-твоему, она Семеныча определила? — спросил деда Александр, нащупывая в тумбочке сигареты.
— Семеныча? — Дед Тимофей задумался на несколько секунд и сказал: — Должно быть, как волка, чтобы люди не отучились бегать. Знаешь, и волк полезная штука, и для него в лесу свое место определено, потому что он как санитар, и зайцы без волка совсем плошают, бегать не хотят.
— Это кто же волки? — остановился в дверях Семеныч. — Опять, старый, брешешь?
— О тебе говорим, — с ехидцей в голосе отозвался Александр.
— Обо мне?! — встрепенулся Семеныч.
— А то ты не волк? — спокойно продолжал дед Тимофей, даже не глядя в его сторону. — Жена приходит, так он ее шпыняет и шпыняет, жалко смотреть. Каждый раз, как белуга, ревмя уходит. Для такого волк даже очень высокое звание, это оскорбление для настоящего волка. Такой больше походит на шакала, который падалью питается. — Только теперь он посмотрел на опешившего Семеныча. — Такие, как ты, знать не знают, что такое доброта. Охота тебе под одеялом кумпяк жевать! Все равно ни я, ни Алексашка, ни Васюта… куска у тебя не возьмем! Даже если попросишь.
— Дураков много, а я один, — усмехнулся Семеныч. — Не для других, для себя живет человек. Для себя, се-бя-я, понятно?..
Упрямая, жадная искорка жизни никак не хотела гаснуть во впалой, костистой груди Васи Шкутько. С того дня, когда дед Тимофей подарил ему палку с вырезанным на медной коре осетром, прошло немало дней. Закустились, закудрявились светло-зеленым темные лапы сосны, на крутых склонах горушки вылезли и распушились чебрец и сон-трава, а ивовый куст под окном обвесился пушистыми сережками, над которыми время от времени гудели пчелы и шмели.
Александр поправился, выписался из больницы, но часто заглядывал в окно к Саше, когда она дежурила на посту, и Вася порою слышал его знакомый нагловатый голос и звонкий смех медсестрички.
Язвенник Семеныч попал в операционную, после чего его перевели в другую палату; дед Тимофей крепился, но все чаще и чаще заговаривал об операции. Он еще больше похудел, и пижамы на нем теперь болтались еще заметнее, но безостановочно он резал из березовых и еловых кругляков веселых забавных зверят, а потом раздаривал их всем желающим.
После завтрака в боковушке бывало тихо и пустынно — все, кто мог ходить или передвигаться на костылях, уходили на больничный двор, под сосны, где в песок были вкопаны свежевыкрашенные скамейки под красными деревянными грибами, а то и забирались подальше, к краю обрыва, огороженного крепкой чугунной оградой, и загорали на ярком весеннем солнце. В больничный приторный дух врывался теперь живой, капризный запах пушистой сон-травы и смолки вперемешку с пресным, влажным ароматом молодых речных водорослей, И Саша словно расцвела: приходила счастливая и немножко рассеянная, отчего уколы ее шприца зачастую бывали болючими и злыми, потому что Васины вены отказывались служить и пропадали где-то в глубине его тела.
Палка теперь постоянно была с ним, лежала под одеялом, и костистый длинный осетр, с мелкими твердыми щитками на боку и над головой, почернел, залоснился, 220 стал более живым и близким. Много за это время узнал Васюта о жизни рыб, прочитал в старой энциклопедии, каким-то чудом оказавшейся в больничной библиотеке: что осетр некогда украшал гербы, монеты, считался священной рыбой, теперь же ему надлежало бояться людей, хотя природа приказывала ему на три месяца в году уходить из своего бескрайнего моря в узкие, мелкие речушки, где его легко можно было поймать. Была в этом такая же несправедливость, которую остро ощутил Вася по отношению к себе в ту теплую, белую, туманную ночь, и теперь ему хотелось одного: увидеть осетра, хоть один раз в жизни, краешком глаза увидеть эту большую, добрую, могучую рыбу, которая одолевала даже быстрое неманское течение, которая приплывала к ним откуда-то издалека-издалека, из неведомых для сегодняшних людей морей, которую надо было охранять, потому что она была самой древней на земле. Может, долг, о котором говорил дед Тимофей, его, Васюткин, долг перед жизнью в том, чтобы спасти эту рыбу?!
— Дед Тимофей, а где они нерестуют? — Вася уже знал, что значит это сложное слово.
— Да у нас же, в Немане. Недалеко отсюда, три километра вниз по течению. Там такой перекат каменный, за ним — кругляки дубовые. Если заходят осетры — там и нерестуют. Чисто и течение подходящее…
— А как же они против течения плывут столько километров?
— Видишь, какой у них плавник, из двух лопастей? У акулы аккурат такой. А грудные плавники, те, что на брюхе, — как рули. Куда хочешь тебе повернет. Так-то!
К Васе теперь каждый день заходила Василиса. Она тоже была здесь постоянной жиличкой, и если ее выписывали, то через две-три недели забирали обратно. В отличие от Васиной ее болезнь была непонятна и неопределима, но сама Василиса называла ее тоской, называла легко и просто.
— Какие ж лекарства, Васечка, с тоской могут совладать? — иногда ласково говорила она. — Я пожила, и хватит. За что теперь ни возьмусь, работа из рук валится.
Тихим, теплым светом горели ее темные глаза, худые впалые щеки улыбались.
— Откудова у вас тоска, тетя Василиса?
— По мужу своему тоскую, Васечка. Он трактористом работал. На старой мине немецкой подорвался. А какая мне жизнь без него? Вот если бы дитя от него было, а то так, одной, тошно мне.
— Дед Тимофей, — спросил как-то Вася. — А Василиса, она свой долг отдала? Она помереть может?
— Должно, отдала, Васюта. Это она сама знает. Может, ей природа назначило одно — любить, а она весь свой запас истратила… на мужика помершего, и теперь ей холодно на свете. Чего держать ее? И так… сколько покойников живыми притворяются, по жизни ходят, а у самих ни крошки души не осталось.
…А весна шла по земле, и в маленькой районной больнице до одури пахло черемухой, с которой напрасно боролись доктора, радостно блестели вымытые и настежь открытые окна, а вечерами под окнами женских палат слышались приглушенные мужские голоса, шепот и смех, в которые, как нож в масло, временами врезался голос дежурной сестры. Яростно, с ввинчиванием задвижек, закрывались окна, но даже в операционной, в стерильном стакане, дозревали темно-зеленые стебельки ландышей с упругими бело-фарфоровыми чашечками цветов, и, изгнанные во время операций, тут же появлялись снова. А вскоре дед Тимофей перед ужином принес первые темно-коричневые, плотные, в светлых крапинках песка сморчки и предложил их Саше. Она, стесняясь, сперва отказывалась, а потом, давая себя уговорить, бережно высыпала их в прозрачный пакет:
— У меня как раз гости сегодня будут. — Глаза ее мерцали, губы растягивались в улыбке, и Вася понимал, кого она ждет: вчера опять приходил Александр и, снисходительно заглянув в третью палату, долго стоял под окном Сашиного поста. Он был в черном пиджаке и черном кожаном картузе, из которого торчал стебелек ландыша, и в его лице было то невыносимое довольство жизнью и собой, которое Вася не понимал, по ощущал: оно отбрасывает его в сторону как что-то ненужное, бесполезное, может быть, даже вредное. Отчего даже взгляд Александра, скользя по нему, на мгновение будто темнеет, меркнет? Вот и дед не смотрит на него, а глядит во все глаза на Сашу, как будто ожидая каждого ее слова. Что он, впервые ее увидел?
— Ну вот видишь, дочка, и старый Тимофей тебе пригодился…
— А когда нерест у осетров начнется? — судорожно прижав к себе палку, перебил Вася.
Дед посмотрел на него рассеянно, словно сквозь стекло, и, не сразу поняв, о чем его спрашивают, проговорил: